С Луковой – в «Моей жизни» по Чехову.
С Бирман – в «Детях солнца» Горького…
Относительная независимость давала свободу, возможность хулиганить на репетициях и в кадре, получать удовольствие от работы…
На телевидении уходили мои комплексы, появилась уверенность в своих силах…
Да, в БДТ товстоноговская планка требований была значительно выше, чем на телестудии, отношение к актеру – очень жесткое, что, видимо, диктовалось более глубоким пониманием литературного материала и попыткой этот материал как можно ярче выразить. Но здесь, на ленинградском ТВ, неокрепшему полупрофессионалу было легче, комфортнее подминать материал «под себя», обходить острые углы, набирать уверенность и вершиловский «нахалин».
Невольно сравниваю «продукцию» сегодняшнего телевидения, почти всех его каналов, кроме «Культуры», с тогдашним ленинградским ТВ. Помимо того, что оно было своеобразным «полигоном» для режиссеров, художников, гримеров, актеров для совершенствования их профессиональных навыков, ленинградское телевидение, опираясь на традиции мирового и русского искусства, обращаясь к литературным образцам, воспитывало в телезрителях лучшие человеческие качества.
Нынешнее телевидение – это либо, в лучшем случае, – шоу с деньгами, либо намеренно растлевающие душу зрителя зрелища. Я задаю себе вопрос: это что – политика целенаправленного превращения народа в тупую толпу, орущую «хлеба и зрелищ!»?! Да, этой толпой легко управлять. Но еще легче потерять народ. Потерять страну…
Ленинградское телевидение вселяло в меня робкую уверенность в своих возможностях, но в Большом Драматическом меня не оставляло все то же тупое, гибельное чувство позора и одиночества.
Как вспомню эти первые провальные и, казалось, абсолютно безнадежные годы, когда бегал по диагонали сцены в «Горе от ума», когда чувствовал себя одиноким, не нужным никому – ни театру, ни окружающим… И главное, не находил в себе возможностей для театральной жизни, не вписывался я ни в актерскую действительность, ни в компании с бутылкой, где можно забыться и отвести душу.
Сижу как-то на батарее в закулисном закутке. Греюсь. Смолю «Беломор». За крошечным окошком барабанит дождь со снегом, гнилой ветер посвистывает. Серо, тоскливо…
Вдруг из-за угла – дымок сигареты, поблескивание очков. Модный клетчатый пиджак и брюки внизу гармошкой: длинноваты. Товстоногов.
Встаю:
– Здравствуйте, Георгий Александрович!
– Здравствуйте, Олэг!
Остановился. Смотрит. Молчит.
Ну, думаю, все. Сейчас скажет: «Олэг, а не пора ли вам подумать о перемене мэста работы? Ну, например, о переходе в другой тэатр: ведь здесь не складывается!» Или что-то в этом роде, не менее ужасающее…
Молчит. Пауза затягивается. Пф-ф!.. Выдыхает дым «Мальборо»… Смотрит…
И, наотмашь:
– Олэг! У меня ощущение, что вы хотите уйти из тэатра… Это так?
Вот оно! Что сказать?!! Скажу «да» – и он ответит: «Ну и правильно…» Скажу «нет», а он: «А вы все-таки подумайте об этом!» Мямлю что-то нейтрально-невразумительное…
И вдруг:
– Олэг! Я вас очень прошу нэ дэлать этого! Вы мне очень нужны!
Пф-ф! Выдохнул «Мальборо». Повернулся, блестя очками. И гордо пошел, посапывая…
Понимает ли мой читатель, какие чувства я испытал?!
Скажу одно: с этой минуты все изменилось. Мрак за крошечным окошком развеялся. Выглянуло солнышко, и все окрасилось в теплые, радостные тона! Жизнь снова прекрасна!
И как-то постепенно стало у меня все налаживаться – и внутри, и снаружи: постепенно прибавлялась уверенность, ощущение свободы, дотоле почти неизвестное мне. Оно, правда, временами возникало раньше на отдельных репетициях, но быстро исчезало, а тут, после этого разговора с Товстоноговым, стало расти, расширяться, давало мне возможность свободно импровизировать на сцене на репетициях, а при неудаче – не опускать руки, верить, что все наладится! Я ведь нужен самому Товстоногову! Нужен!
Мы вместе создаем театр, лучше которого нет на свете, в который рвутся и не могут попасть тысячи зрителей; нам завидуют актеры других театров. Нашему сценическому освещению (лучшему в СССР! Браво, Синячевский!), нашему радиоцеху со стереофонией (слава Юре Изотову!), мастерству и самоотдаче наших рабочих, гримеров, бутафоров, костюмеров, завидуют тому – и это главное, – что работает с нами Товстоногов и что в его руках актеры раскрываются неожиданными, неведомыми ранее прекрасными гранями своего таланта, что наш общий изнурительный и радостный труд выливается наконец в замечательное создание – спектакль! «Спэктакль!»
– Олэг! – радостно блестя очками, отведя меня в сторону и понизив голос почти до шепота, говорит мне Товстоногов. – Олэг! Хочу поздравить вас! Вы хорошо рэпэтируете! Вы – лидэр в этой троице! Как это ни странно…
Идет репетиция спектакля по пьесе А. Штейна «Океан». А троица – это Лавров, правильный советский человек, Юрский, мятущаяся душа, и я (в роли Куклина) – карьерист, пустая душа, доносчик, к финалу изгоняемый друзьями. Ироничен, общителен. Ибо как может человек быть положительным, если он с иронией относится к словам «коммунизм», «партия» и т. д. и т. п.??!
Мне было легко иронично комментировать идеологический спор двух моих приятелей, один из которых – демагог, а второй – дурачок, принимающий демагогию за простое заблуждение.
И на одной из сценических репетиций Товстоногов полушепотом и сказал: «…Вы – лидэр в этой троице, как это ни странно…»
Я был счастлив безмерно! Наконец-то получил похвалу от Товстоногова!!! Впервые за три года! Да еще в компании с его любимцами, Лавровым и Юрским, я оказался на первом месте! Свершилось!
В этот день я репетировал как на крыльях, меня несло, присутствующие в зале смеялись, я был свободен, как птица, импровизация шла за импровизацией, неостановимо!! Талант! Талант!!! Прорвался наконец-то!
«Прорвался!» – вспоминаю, как так же радостно орал я на московском стадионе «Динамо», когда динамовец Трофимов ловко обвел двоих армейцев и вышел один на один с вратарем.
– «Нажопе чирей!» – возразил сидящий рядом болельщик команды-соперника.
В этот момент защитник ЦДКА Кочетков в подкате выбил мяч из-под ног динамовца.
Нечто подобное произошло и с моим «прорывом».
Придя домой, я стал вслух проигрывать свою роль, улучшать и исправлять некоторые куски, а на следующей репетиции постарался повторить вчерашний триумф.
И – о ужас! – как-то все омертвело… Я старался сделать все так же, как вчера, а получалось плоско, сухо. Наутро остался только страх, что не выйдет опять, и опять все шло хуже и хуже, даже забывать стал текст. Дело дошло до бессонных ночей, когда сотни раз в темноте я твердил вслух одну и ту же фразу на разные лады, испытывая отвращение к самому себе.