Но сгорели они или где-то спрятаны, мне до них все равно не добраться, поэтому я оставила бесполезные сожаления и продолжила читать то, что есть.
Дорогая Марина Ивановна,
благодарю Вас за добрую память обо мне и за иконки. Ваше письмо застало меня в минуту величайшей усталости, так что мне трудно собраться с мыслями, чтобы подробно ответить Вам. Скажу только, что за эти долгие годы я потеряла всех родных, а Левушка после моего развода остался в семье своего отца.
Книга моих последних стихов выходит на днях, я пришлю ее Вам и Вашей чудесной Але. О земных же моих делах не знаю, право, что и сказать. Вероятно, мне «плохо», но я совсем не вижу, отчего бы мне могло быть «хорошо».
То, что Вы пишете о себе, и страшно и весело.
Желаю Вам и дальше дружбы с Музой и бодрости духа, и, хотите, будем надеяться, что мы все-таки когда-нибудь встретимся.
Целую Вас.
Ваша АхматоваДорогая Марина Ивановна,
меня давно так не печалила аграфия, которой я страдаю уже много лет, как сегодня, когда мне хочется поговорить с Вами. Я не пишу никогда и никому, но Ваше доброе отношение мне бесконечно дорого. Спасибо Вам за него и за посвящение поэмы. До 1 июля я в Петербурге. Мечтаю прочитать Ваши новые стихи. Целую Вас и Алю.
Ваша АхматоваАграфия? Расстройство письма – сложности с изложением мыслей письменно, на бумаге. Ну конечно! Настоящая у Ахматовой была аграфия или она просто прикрывала ею свое неумение писать письма (видимо, развившееся с возрастом, ведь в юности она писала их вполне бойко), в любом случае это многое объясняло. Ее письма к Цветаевой были такие же короткие и суховатые, как и письма к Гумилеву, хотя, конечно, куда менее личные.
Цветаева, несомненно, лучше владела эпистолярным жанром – ее письма были куда длиннее, подробнее и эмоциональнее. В основном они были датированы 1921 годом – видимо, перед отъездом Цветаевой в эмиграцию.
Москва, 26-го русского апреля 1921 г.
Дорогая Анна Андреевна!
Так много нужно сказать – и так мало времени! Спасибо за очередное счастье в моей жизни – «Подорожник». Не расстаюсь, и Аля не расстается. Посылаю Вам обе книжечки, надпишите.
Не думайте, что я ищу автографов, – сколько надписанных книг я раздарила! – ничего не ценю и ничего не храню, а Ваши книжечки в гроб возьму – под подушку!
Еще просьба: если Алконост возьмет моего «Красного Коня» (посвящается Вам) – и мне нельзя будет самой держать корректуру, – сделайте это за меня, верю в Вашу точность.
Вещь совсем маленькая, это у Вас не отнимет времени.
Готовлю еще книжечку: «Современникам» – стихи Вам, Блоку и Волконскому. Всего двадцать четыре стихотворения. Среди написанных Вам есть для Вас новые.
Ах, как я Вас люблю, и как я Вам радуюсь, и как мне больно за Вас, и высо́ко от Вас! – Если были бы журналы, какую бы я статью о Вас написала – Журналы – статью – смеюсь! – Небесный пожар!
Вы мой самый любимый поэт, я когда-то – давным-давно – лет шесть тому назад – видела Вас во сне, – Вашу будущую книгу: темно-зеленую, сафьяновую, с серебром – «Словеса злотые», – какое-то древнее колдовство, вроде молитвы (вернее – обратное!) – и – проснувшись – я знала, что Вы ее напишете.
Мне так жалко, что все это только слова – любовь – я так не могу, я бы хотела настоящего костра, на котором бы меня сожгли.
Я понимаю каждое Ваше слово: весь полет, всю тяжесть. «И шпор твоих легонький звон» – это нежнее всего, что сказано о любви.
И это внезапное – дико встающее – зрительно дикое «ярославец». – Какая Русь!
Напишу Вам о книге еще.
Как я рада им всем трем – таким беззащитным и маленьким! «Четки» – «Белая стая» – «Подорожник». Какая легкая ноша – с собой! Почти что горстка пепла.
Пусть Блок (если он повезет рукопись) покажет Вам моего «Красного Коня». (Красный, как на иконах). – И непременно напишите мне, – больше, чем тогда! Я ненасытна на Вашу душу и буквы.
Целую Вас нежно, моя страстнейшая мечта – поехать в Петербург. Пишите о своих ближайших судьбах, – где будете летом, и все.
Ваши оба письмеца ко мне и к Але – всегда со мной.
М.Ц.31-го русского августа 1921 г.
Дорогая Анна Андреевна! Все эти дни о Вас ходили мрачные слухи, с каждым часом упорнее и неопровержимей. Пишу Вам об этом, потому что знаю, что до Вас все равно дойдет – хочу, чтобы по крайней мере дошло верно. Скажу Вам, что единственным – с моего ведома – Вашим другом (друг – действие!) – среди поэтов оказался Маяковский, с видом убитого быка бродивший по картонажу «Кафе Поэтов».
Убитый горем – у него, правда, был такой вид. Он же и дал через знакомых телеграмму с запросом о Вас, и ему я обязана второй нестерпимейшей радостью своей жизни (первая – весть о Сереже, о котором я ничего не знала два года). Об остальных (поэтах) не буду рассказывать – не потому, что это бы Вас огорчило: кто они, чтобы это могло Вас огорчить? – просто не хочется тупить пера.
Эти дни я – в надежде узнать о Вас – провела в «Кафе поэтов» – что за убожества! что за ублюдки! Тут все: и гомункулусы, и автоматы, и ржущие кони, и ялтинские проводники с накрашенными губами.
Вчера было состязание: лавр – титул соревнователя в действительные члены Союза. Общих два русла: Надсон и Маяковский. Отказались бы и Надсон и Маяковский. Тут были и розы, и слезы, и пианисты, играющие в четыре ноги по клавишам мостовой… и монотонный тон кукушки (так начинается один стих!), и поэма о японской девушке, которую я любил (тема Бальмонта, исполнение Северянина) —
Это было у моря,
Где цветут анемоны…
И весь зал хором:
Где встречается редко
Городской экипаж…
Но самое нестерпимое и безнадежное было то, что больше всего ржавшие и гикавшие – сами такие же, – со вчерашнего состояния.
Вся разница, что они уже поняли немодность Северянина, заменили его (худшим!) Шершеневичем.
На эстраде – Бобров, Аксенов, Арго, Грузинов. – Поэты. И – просто шантанные номера…
Я, на блокноте, Аксенову: «Господин Аксенов, ради Бога, – достоверность об Ахматовой». (Был слух, что он видел Маяковского.) «Боюсь, что не досижу до конца состязания».