Ощущение конца Европы долго не покидало Шмелева. И в начале 1920-х годов, и в 1929-м ему виделся этот конец. Европа представлялась ему кладбищем, и возродиться ей суждено через страдания, смерть, потоп, наконец. Ильину он написал 6 ноября 1929 года о страшном будущем Европы, и — странно — эти предсказания так похожи на пророчества нелюбимого Мережковского: «Все звери с цепей сорвутся. Европе нужен потоп-огонь. И он будет. И должно потом прийти очищение. Сны мои, что ли, (иногда дрожь во мне, до чего я чувствую ярко „потоп“ грядущий!), с тоски ли это, или от боли за наше испепеленное… — не знаю: я верю так легко, что не пройдет и четверти века, как от европ<ейской> „культуры“ и подметок не останется. Эта „культура“ явственно и нагло льет в себя самое яд губящий. Идет полное расслабление и испарение силы духовной, и дикарь уже тянется (белый пока), чтобы уступить желтому — или совокупиться с ним»[256].
Он писал это в благополучной Европе, спасаясь от чудовищной русской судьбы, окруженный доброжелательными французами. Конечно, европейский мир томил его и своей печалью, и своей энергией. Но вероятнее всего, в стабильном и в целом безмятежном бытии Европы он чуял надвигающуюся войну.
После смерти Шмелева А. Карташев написал статью «Певец Святой Руси (Памяти И. С. Шмелева)» (1950). В ней он утверждал: Шмелев в религии — «сама благополучная простота», он прошел мимо предъявляемых Церкви вопросов «религиозно-философствующих трагиков», «он знал только простую, цельную, единую и неделимую, традиционную бытовую русскую православную церковность. Церковность уставную, статическую и — Боже сохрани! — не динамическую»[257]. В такой приверженности Шмелева традиционной Церкви Карташев даже увидел старообрядческую психологию. В эмиграции Шмелев преодолел свою еще в юношестве проявившуюся отстраненность от Церкви. Он верил в Бога, правда, иногда испытывая сомнения и муки богооставленности. И если Бунин верил «в бессмертие сознания, но не своего я»[258] (это запись Веры Николаевны после ее с ним разговора о загробной жизни), то Шмелев все-таки доверял и доверялся ортодоксальным истинам. Он никогда не претендовал на абсолютные знания о божественности мира и в минуту откровения признался, что в своих произведениях «лишь кусочками строил своего Бога, — и мозаичен Он, и не ясен до чистоты»[259].
С годами он все более искал в Церкви утешение и успокоение, что, однако, не исключало и критицизма. И направлен он был на церковную интеллигенцию. В «Душе Родины», например, Шмелев писал: от Церкви уходил Дух Живой, она ослабела, она «правила оболочку, а не душу», не оплодотворяла душу, оказавшись порабощенной властью, — и случилась революция… да, на Церкви лежит вина перед народом, который не получил от нее духовной помощи и прельстился революцией, метнулся к аду…
Шмелев доверял далеко не каждому священнику, в иных видел просто карьеристов. В Церкви он никогда не принимал лоска, разбитые сапоги сельского простака-батюшки были ему милей лакированых ботинок отца Георгия (Спасского). Отец Георгий был не только знающим человеком, но и светским. Митрополит Евлогий отзывался о нем как об одаренном, литературно образованном, «довольно светском» «типе священника нового склада»[260]. У Шмелева сложилось настороженное отношение и к Евлогию, у Ильина — попросту пренебрежительное, и все потому что митрополит высказывал идеи невмешательства Церкви в политику. Нет, говорил Шмелев, против зла должен быть направлен меч, осиянный крестом, Церковь должна занять открытую антибольшевистскую, антисоветскую позицию. Например, Евлогий в 1927 году в письме к митрополиту Сергию (Страгородскому) писал, что его забота — только исключительно религиозно-нравственное воспитание паствы, и в том же году митрополит Сергий опубликовал «Послание к пастырям и пастве», призвав верующих к лояльности по отношению к Советской власти; с 1934 года Сергий станет митрополитом Московским и Коломенским, с 1943-го — патриархом Московским и всея Руси. И эту точку зрения Евлогия разделили Бердяев, Франк, Булгаков. В 1930 году Ильин уверял Шмелева, что каждый его рассказ — молитва, которая и Евлогию не снилась. В своей неприязни к митрополиту Ильин был постоянен, он и в 1945 году писал Шмелеву о своем презрении к Евлогию, браня его и отца Василия (Зеньковского) «масонами проклятыми»[261]. Если Шмелеву снился сон про Евлогия, он, не ожидая ничего хорошего, задавался вопросом: к чему бы? Или иронизировал: к юбилею с кулебякой. Принципиальность Шмелева можно объяснить рядом причин, в том числе и тем, что он знал о репрессиях Советской власти против священнослужителей, например заявлял о том, что в СССР пытаются сгноить и разложить Церковь.
У него есть рассказ «Свет Разума» (1926), в котором как раз речь шла о том, что местного батюшку «бесы в Ялту стащили». Однако после ареста батюшки ясный и смешливый дьякон ревностно исполнял церковную службу и проповедовал: «И свет во тьме светит, и тьма его не объя!», укреплял веру в Свет Разума, справлял Рождество. Шмелев указал на врагов Церкви: бес-каратель и отрицающий видимую церковь интеллигент — новый христианин, которого дьякон уличает не только в ереси, но и в политической недальновидности, поскольку в революцию «интеллигентки, высуня язык, бегали, уж так-то рады, что светопреставление началось…». Собственно, в рассказе и происходит посрамление «мудрецов» Светом Разума. Рассказ вышел в свет в «Современных записках» в православное Рождество, 7 января, и был хорошо встречен.
Шмелев в философских тонкостях не разбирался. Но знал, что в основе философии русского возрождения должна быть идея Бога, что без Бога невозможно творить философию русского бытия, невозможно дать поколению новые идеалы. Размышляя о революции, об эмигрантском исходе, русском Апокалипсисе, он пришел к мысли о необходимости создания катехизиса. Ильину он, автор «Солнца мертвых», писал о том, что у России должно быть и свое Евангелие. Заметим, что идея эта не так уж нова. Например, В. Хлебников еще в 1913 году в статье «О расширении пределов русской словесности» рассуждал о русской Библии, из которой пока существует лишь несколько глав: «Вадим», «Руслан и Людмила», «Боярин Орша», «Полтава». А В. В. Розанов в маленькой статье «О Лермонтове» (1916) утверждал, что поэт дал бы в русских тонах нечто вроде «Песни Песней», «Экклезиаста», «Книги Царств», что он уже начал выводить «золотое наше Евангельице», «Евангельице русской литературы», наконец, «Священную книгу России»[262].