Республика понемногу сходила на нет. Получив в начале 1849 года новое письмо от Шарля Блана, Домье усмехнулся. Если прежние послания начинались с обращения «гражданин» и заканчивались пышным «привет и братство», то нынешнее письмо начиналось «месье» и завершалось «примите уверения в моем совершенном почтении». Ну что ж, это можно было понять: сначала кончается спектакль, а потом убирают декорации.
Будь этот человек на заднем плане истории, он бросил бы на нее тень, на первом плане он выступает грязным пятном.
Гюго
В салоне 1849 года Домье выставил картину «Мельник, сын мельника и осел» на сюжет известной басни Лафонтена. Впервые зрители увидели картину художника, которого прежде знали как карикатуриста.
Домье не выставил ни «Восстания», ни «Эмигрантов».
Может быть, эти вещи казались ему не решенными до конца, и он видел в них только путь к будущим картинам; может быть, окружающая действительность не вызывала у него желания показывать холсты, так тесно связанные с революцией; может быть, он просто сомневался в себе и поэтому решил показать наименее неожиданную и наименее самостоятельную из своих картин. Так или иначе, на выставке оказалась лишь одна работа Домье. Она, как и многие другие его вещи, свидетельствовала о любовном и внимательном изучении Рубенса: горячий колорит, умение выразить чувство цветом, движение — энергичным мазком; сочетание классической красоты с бурными порывами чувства. Лафонтеновский сюжет был только предлогом. Главными героинями картины стали три крестьянские девушки. Они бежали вперед, оглядываясь на понурую фигуру мельника, и весело смеялись. Большое место в картине занимал пейзаж. Раньше Домье не писал природу, если не считать той печальной равнины, по которой брели его «Эмигранты». А здесь было солнце, деревья, трепещущий свет на загорелых телах, прозрачное небо, золотистый песок. Природа все больше притягивала к себе утомленные городской суетой глаза Домье. Последнее время он начал ощущать периодическую потребность в отдыхе, чего раньше с ним почти не случалось. Сперва он удивился, потом вспомнил, что ему уже не двадцать лет. «Тащить тачку» становилось год от году труднее.
В теплые дни Домье вместе с Александрин отправлялся за город. И хотя поездки в деревню были редки и случайны, но их оказалось достаточно, чтобы пейзаж стал проникать в искусство Домье. К тому же Рубенс великолепно понимал и изображал природу, и Домье, увлеченный великим мастером, во всем следовал ему.
В чем был секрет этого страстного и длительного увлечения? Рубенса Домье любил с детства, потом мальчишеское восхищение перешло в стойкую и постоянную привязанность. В Рубенсе он находил то, чего не хватало ему самому: безукоризненную школу, отсутствие сомнений, умение создавать огромные и цельные полотна, смелость живописной техники. Возможно, Домье чувствовал себя тверже, следуя за Рубенсом. Недаром он впервые решился на большой размер, работая над картиной «Мельник, сын мельника и осел».
А картины, в которые Домье вкладывал самые сокровенные мысли и чувства, казались ему слишком личными, спорными, он боялся остаться непонятым, боялся показаться дилетантом.
Между тем первая его картина, выставленная в салоне, была принята очень благосклонно. О ней хорошо отозвалась критика. Мало-помалу Домье приобретал известность. Друзья уже начинали подумывать о том, что пришло время составить каталог литографий Домье. Его выбрали в жюри очередного салона.
Даже Делакруа, с которым он никогда не был особенно близок и встречался редко, отзывался о Домье с восторгом и копировал его рисунки. В совершенно случайном деловом письме, которое Делакруа прислал ему в январе 1850 года, были строчки, заставившие сорокадвухлетнего Домье покраснеть от радости: «Мало найдется людей, которые внушают мне такое уважение и такое восхищение, как Вы…»
В Париже рубили деревья Свободы. Это делали по приказанию вновь назначенного префекта полиции: деревья, посаженные в честь революции, видимо, раздражали президента. Молодые деревца, еще недавно украшенные трехцветными бантами, беспомощно падали на мостовую. Домье со свойственной ему склонностью замечать символический смысл маленьких событий с грустью смотрел на это красноречивое зрелище.
Близилась новая эпоха, и Домье старался разглядеть ее облик и характер. Наступал период реакции, быть может самой жестокой в жизни Домье. Президент добивался полновластной диктатуры.
Партия бонапартистов развила небывалую деятельность. И, как прежде, олицетворением пороков эпохи был Робер Макэр, так теперь на первый план выступала фигура бонапартиста, беззастенчивого и опасного политического пройдохи.
В большинстве сторонников Бонапарта от крупных политических деятелей до наемных агентов ощущалось какое-то неуловимое сходство. Отчасти это объяснялось тем, что многие приверженцы президента носили такие же бородку и усы, как Луи Наполеон. Но было в них и другое, более глубокое сходство: самоуверенность бандитов, за спиной которых стоят незримые, но могущественные покровители; наглость людей, убежденных в своей безнаказанности.
К ним-то и приглядывался Домье. В голове его зрел замысел нового собирательного образа, не менее значительного, чем Робер Макэр.
Нового героя Домье прежде всего вылепил из глины. Он сделал небольшую статуэтку в полметра высоты.
Худой жилистый человек стоит, опираясь на тяжелую толстую трость. В таких палках удобно прячутся шпаги и кинжалы. Длинная остроконечная бородка, усы закручены кверху. На голове мятый, продавленный цилиндр-. Длиннополый «наполеоновский» сюртук; старые панталоны туго натянуты штрипками. Поза «бонапартиста» была непередаваемо наглой, он озирался вокруг с вызывающим и самодовольным видом уличного громилы. И вместе с тем в этой поджарой и потрепанной фигуре ощущались пронырливость опытного демагога, хитрость нечистоплотного дельца. К тому же фигура поразительно напоминала и самого Луи Бонапарта. Домье создал образ, где сочетались черты наемного убийцы, грязного политикана и президента республики.
Домье назвал свою скульптуру «Ратапуаль»[15]. Собственно, это слово уже не было названием статуэтки, а стало именем человека. Оно как нельзя лучше отражало его сущность.
Ратапуаль появился на свет в мастерской, теперь ему предстояло выйти за ее стены. Домье чувствовал новый прилив сил, быть может он догадывался, что вскоре опять будет лишен возможности сражаться с реакцией. Ведь когда он отказывался делать карикатуры на Луи Филиппа, он думал именно о бонапартистской опасности, смотрел вперед, и сейчас его искусство могло опять открывать глаза людям, еще не до конца осознавшим, что такое Луи Наполеон.