Тегеран, по которому мы передвигались от советского командования до советского посольства, был уже частью Советского Союза. Советские офицеры встречали нас с непринужденной сердечностью, в которой к традиционному русскому гостеприимству примешивалась равная доля солидарности борцов за одни и те же идеалы в двух разных частях мира. В советском посольстве нам показали круглый стол, за которым сидели участники Тегеранской конференции, а также комнату наверху, в которой останавливался Рузвельт. Сейчас в ней никого не было, и все оставалось так, как было, когда он покинул ее.
Наконец советский самолет доставил нас в Советский Союз – воплощение нашей мечты и надежд. Чем глубже мы проникали в его серо-зеленые просторы, тем больше меня охватывало новое, до тех пор едва ли ощутимое чувство. Как будто я возвращался на первозданную родину, незнакомую, но мою.
Мне всегда были чужды какие-либо панславянские чувства, и в то время я считал панславянские идеи Москвы не чем иным, как маневром с целью мобилизации консервативных сил против германского вторжения. Но это мое чувство было совершенно новым и более глубоким, выходящим даже за пределы моей приверженности коммунизму. Я смутно припоминал, как на протяжении трех столетий югославские мечтатели и бойцы, государственные деятели и монархи, в особенности неудачливые правители-епископы многострадальной Черногории, совершали паломничества в Россию и искали там понимания и спасения.
Не шел ли и я по их пути? И не была ли эта страна родиной наших предков, которых какая-то неведомая лавина занесла на незащищенные от ветра Балканы? Россия никогда не понимала южных славян и их чаяний; я был убежден, что причина была в том, что Россия была царской и феодальной страной. Однако намного более глубокой была моя вера в то, что наконец-то все социальные и другие причины разногласий между Москвой и другими народами устранены. В то время я смотрел на это как на воплощение всеобщего братства, а также как на мою личную связь с сущностью доисторического славянского сообщества. Не была ли эта страна родиной не только моих предков, но также и воинов, отдавших свои жизни за конечное братство людей и конечное господство человека над вещами?
Я слился с волнами Волги и безграничными серыми степями и вдруг обнаружил самого себя первозданного, исполненного неведомых до того внутренних порывов. Мне захотелось поцеловать русскую землю, советскую землю, на которую я ступил, и я бы поступил так, если бы это не могло показаться религиозным и, более того, театральным жестом.
В Баку нас встретил командующий генерал, неразговорчивый гигант, очерствевший от гарнизонной жизни, войны и службы, – олицетворение великой войны и великой страны, противостоящей разрушительному вторжению. Проявляя грубоватое гостеприимство, он не смущался нашей почти робкой сдержанности:
– Что это за люди? Не пьют, не едят! Мы, русские, едим хорошо, пьем еще лучше, а лучше всего воюем!
Москва была мрачной и темной, с удивительным множеством низких построек. Но какое это могло иметь значение по сравнению с приготовленным нам приемом? Почести по рангу и дружелюбие, которое преднамеренно сдерживалось по причине коммунистического характера нашей борьбы. Что могло сравниться с грандиозностью войны, которая, как мы верили, станет последним испытанием для человечества и которая была самой нашей жизнью, нашей судьбой? Не бледнело ли все и не становилось незначимым на фоне реальности, присутствовавшей именно здесь, на советской земле, на самом деле – на земле, которая была также и нашей, и всего человечества, рожденной из кошмара и ставшей безмятежной и счастливой действительностью?
Нас разместили в Центральном доме Красной армии, который был своего рода гостиницей для советских офицеров. Еда и все остальное были очень хорошими. Нам дали автомобиль с шофером по фамилии Панов, человеком в годах, простым и несколько странным, но придерживавшимся независимых взглядов. Был и офицер связи, капитан Козовский, молодой и очень красивый парень, который гордился своим казацким происхождением, тем более что казаки в нынешней войне «отмыли» свое контрреволюционное прошлое. Благодаря ему мы всегда были уверены в том, что получим билеты в театр, кино или куда угодно еще.
Но мы не могли установить сколько-либо серьезных контактов с ведущими советскими деятелями, хотя я и просил, чтобы меня принял В.М. Молотов, тогдашний комиссар иностранных дел, и, если возможно, И.В. Сталин, премьер-министр и Верховный главнокомандующий Вооруженными силами. Все мои окольные попытки изложить наши просьбы и потребности были тщетными.
Во всем этом нечего было ожидать помощи югославского посольства, которое по-прежнему оставалось роялистским, хотя посол Симич и его небольшой штат высказались в поддержку маршала Тито. Формально они пользовались уважением, но фактически были еще более незначительны и беспомощны, чем мы.
Не могли мы ничего добиться и через югославских партийных эмигрантов. Они были малочисленны, многие из них были уничтожены чистками. Самой значительной личностью среди них был Велько Влахович. Мы были ровесниками, оба революционерами из революционного студенческого движения Белградского университета против диктатуры короля Александра. Он был ветераном Гражданской войны в Испании, а я прошел еще более ужасную войну. Он был человеком большой личной целостности, хорошо образованным и мудрым, хотя и чересчур дисциплинированным и не имевшим независимых взглядов. Он руководил радиостанцией «Свободная Югославия», его сотрудничество представляло ценность, хотя его связи не выходили дальше Георгия Димитрова, который с тех пор, как был распущен Коминтерн, разделял с Д.З. Мануильским руководство отделом советского Центрального комитета по отношениям с зарубежными коммунистическими партиями.
Нас хорошо кормили и любезно принимали, но что касается проблем, которые мы должны были изложить и решить, мы не могли добиться абсолютно никакого прогресса. По правде говоря, необходимо еще раз подчеркнуть, что, если не считать этого, нас принимали исключительно сердечно и уважительно. Однако только через месяц после нашего прибытия, когда генерала Терзича и меня приняли Сталин и Молотов и об этом было сообщено в печати, все двери громоздкой советской администрации и изысканных высших слоев общества словно по волшебству открылись.
Панславянский комитет, созданный во время войны, первым организовал для нас банкеты и приемы. Но не надо было быть коммунистом, чтобы понять не только искусственность, но и безнадежное положение этого института. Его деятельность ставила во главу угла связи с общественностью и пропаганду, но даже в этих делах он был явно ограничен. Кроме того, не очень ясны были его цели. Комитет почти полностью состоял из коммунистов из славянских стран – эмигрантов в Москве, которым фактически чужда была идея панславянского взаимодействия. Все они молчаливо понимали, что это было попыткой возрождения чего-то давно устаревшего, переходной формой, предназначенной для того, чтобы сплотить силы поддержки вокруг коммунистической России или, по крайней мере, парализовать антисоветские панславянские течения.