Уверенная, что заболею, злая, несчастная, я помчалась домой.
Только мы пообедали – явилась Туся с моими очками.
Я ждала ее возле Управления по делам искусств, а надо было возле Комитета – то есть через дом.
Но кто мог подумать, что Управление и Комитет не одно и то же?
Тусино чтение отменено, ее об этом предупредили, и она пришла специально, чтобы вручить мне очки. И ждала меня целый час. И во всем виновата я.
20/XI 45. Туся читала мне по телефону сказку о матросе Проньке – чудо как хорошо, можно сказать, «работа под куполом».
7/I 46. Тусенька была у меня и сегодня впервые рассказала мне подробно о блокаде, о себе, о Шуре.
Она рассказала, в частности, что несколько раз во время бомбежек оказывалась в убежище вместе с Шурой. Тусенька читала вслух своим Диккенса или Чехова. Шуру это сердило: не к чему заговаривать зубы себе и другим, это лицемерие
и слабость; надо сосредоточиться и ждать смерти – своей или чужой. Она сидела опустив голову и закрыв глаза.
Я подумала: а как вела бы себя я? По-Тусиному или по-Шуриному?
Если бы рядом была Люшенька – по-Тусиному, пожалуй. Я бы ей читала, чтобы отвлечь ее, чтобы показать, что ничего особенного не происходит. (В щели в Переделкине, по ночам, когда немцы бомбили Внуково, мы с Люшей учили английские слова.) Но если бы я была одна, то я, вероятно, вела бы себя как Шура.
Тусенька – материнский человек, ей и Люша не нужна, чтобы чувствовать себя матерью всем.
14/III 46. От Зильберштейна, соблазнившись близью, пошла к Тусе.
Туся рассказала мне подробно и изобразила в лицах безобразную сцену в Гослите между Мясниковым14, редакторшей и Самуилом Яковлевичем. Редакторша сделала С. Я. замечания. Такие, например:
– Сапоги с подборами? Что за подборы? Такого слова нет.
С. Я. потребовал Даля. Подборы нашлись.
– Все равно, мне как-то не нравится, – сказала редакторша.
С. Я. сначала что-то уступал, потом взорвался:
– Это неуважение к труду! Я лучше возьму у вас совсем свою книгу!
– И возьмите! – крикнул Мясников.
Тут вмешалась Туся и стала успокаивать и улаживать. Жаль, в данном случае скандал мог бы быть победоносен.
21/III 46. Сегодня днем ко мне зашла Туся, принесла в подарок вятскую куколку. Сидела она недолго; мы только успели поспорить о стихах. Я прочитала ей «Попытку ревности» и «Тоску по родине» Цветаевой, которые мне полюбились. Я у Цветаевой люблю далеко не все; но это – очень. Однако Тусе не пришлись эти стихи по душе. Я огорчилась, я в последнее время часто с ней расхожусь в любви к стихам. Мне кажется, она даже Пастернака разлюбила, а когда-то в юности ведь именно она научила меня его любить. Я до сих пор помню, как она читала мне на улице:
Может статься так, может и́наче,
Но в несчастный некий час
Духовенств душней, черней иночеств,
Постигает безумье нас…
Когда вышел «1905 год», Туся восхищалась им и говорила, что Пастернак наделен редкостным чувством – чувством истории. А теперь она что-то все недовольна Пастернаком, и Цветаеву – несомненную родственницу его – совсем не любит.
Она прочла мне «Яблоню» Бунина, в самом деле изумительную:
Старишься, подруга дорогая?
Не горюй! Вот будет ли такая
Молодая старость у других.
Я сказала Тусе, что стихи эти в самом деле очень трогательные, но любовь к ним и к классической форме стиха не мешает мне любить пастернаковско-цветаевские бури и сложный, но психологически и поэтически достоверный синтаксис.
Туся ответила так:
– Видите ли, может быть, вы и правы, но для меня дело не столько в синтаксисе стиха, сколько в синтаксисе души. Тот синтаксис, тот строй души, который проявляется в стихах Бунина, мне гораздо ближе и милее. Спокойный, важный, строгий[2].
30/III 46. Сегодня новость омерзительная. Твардовский дал в издательство рецензию на Тусину книгу очень хвалебную, но директор издательства сказал ему:
– Мы все равно эту книгу не выпустим. Неудобно, знаете, чтобы на русских сказках стояла фамилия нерусская.
Туся угнетена, расстроена, философствует. А я просто в ярости, без всякой философии.
14/IV46. На днях как-то я рассказала Тусе, что была у Ильиных15 (ходила советоваться, кому дать прочитать Миклуху), слушала стихи Елены Александровны и читала свои, которые им, к моему удивлению, очень понравились. Я не скрывала от нее, что там слегка поныла: «а мои друзья не любят моих стихов. Говорят, это дневник – не стихи».
Туся подтвердила: «Я вас гораздо отчетливее слышу в статьях, предисловиях, письмах, чем в стихах, хотя в стихах вы откровеннее». «Мне ваши стихи нравятся не меньше, чем Ильиным, но Ильины от вас меньшего требуют».
Ну вот, это было дня три назад, а сегодня вечером она позвонила с таким сообщением:
– Я говорила с С. Я. о ваших стихах. Мне хочется понять, чего им не хватает, чтобы выразить вас вполне, чтобы они стали вполне вашими? С. Я. объяснил так: в этих стихах два элемента основные хороши – музыкальность, психология, т. е. ум и чувство, но нету третьего – актерского начала, необходимого в искусстве.
Откуда же ему взяться в стихах, если его нет во мне?
1/V 46. Как-то там, в нашем городе, Шура сегодня? Давно она мне не пишет.
Вечером позвонила Тусе. Чтобы ее голосом заключить день.
Я часто думаю: кто из нас первый умрет? А вдруг не я?
7/VI 46. Ездила с Тусей в магазин, чтобы помочь ей волочить тяжелые корзины. Туся рассказывала про Мессинга16: она была на сеансе в поликлинике. О шарлатанстве, по ее словам, не может быть и речи, но впечатление тяжелое, потому что он напоминает собаку, напряженно ищущую, нюхающую. Туся говорит, что его удивительная деятельность представляется низшей деятельностью организма, а не высшей.
Корзины были тяжелые, я еле шла, но мне помогал Тусин голос. Мы придумывали сценарий про школу, который хотели бы вместе написать. Туся придумывала как шла – легко.
13/Х 46. У меня была Туся. Пришла она внезапно: относила в Литфонд стандартные справки и зашла по дороге.
В последний год она в тоске, в тоскливых мыслях о себе. Все мы так. И это, конечно, ни для кого из нас не новость, но когда очень уж хватает за горло – бежим друг к другу.
Вот она и пришла. Стала прямо, прислонясь спиной к книжному шкафу – она всегда стоит и прижимается к стене во время долгих наших разговоров.
– Я на днях бродила по улицам, – рассказывала Туся, – и мне очень легко, свободно дышалось и легко было идти. Но я подумала: если бы меня спросили, что сейчас со мной происходит, я ответила бы с совершеннейшей точностью: «Я умираю». Это не патетический возглас, не стон, не жалоба, это простое констатирование факта. Умирание в том, что у меня почти нет желаний и утрачены все связи с миром. Остались два-три человека, за которых мне больно, если им причиняют боль. Осталась память. Для жизни этого мало.