«Нет! — кричала я. — Нет, мама, я его не брошу! Давайте останемся вместе навсегда, как мы говорили! О, мама, пожалуйста, не делай этого…»
Отчим умолял ее передумать, но мама умела быть решительной. Я винила ее, но должна признать, что вина не была целиком на ней. Мама старалась сохранить брак, но нереалистичные представления Хэла, что он найдет хорошую работу в любой момент, и безрассудное курение, несмотря на постоянные заверения врачей, что сигареты убьют его, были непереносимы для нее. Так мы вместе с ней вернулись к бабушке и дедушке.
Больше я никогда не видела Хэла Паркера. Тем не менее я о нем слышала. Несколько лет назад он слег в больницу из-за болезни кровообращения. Почти слепой, он зажег сигарету, несмотря на запрет. Ко времени, когда к нему подоспела медсестра, его матрас был объят пламенем, и он умер. Курение, как и предсказывали доктора, убило его.
Будучи разведенной и имея теперь (когда заботу о нас взял на себя дедушка) больше времени на меня, мама перестала быть такой снисходительной и терпимой, какой я ее знала. Когда мне было десять, она записала меня в школу при церкви Святых Даров — не из религиозных соображений, а потому что в строгой католической школе легче было контролировать меня. Время от времени она продолжала ходить на романтические свидания — позже она вышла замуж в третий раз, — и когда ее собственная жизнь была заполненной, она становилась беззаботной, жизнерадостной и счастливой, как обычно. Если же была увлечена я, она становилась тревожной и даже подозрительной.
Даже дедушка не так беспокоился за меня, как мама. Когда я возвращалась домой с улицы, она обрушивалась на меня с вопросами: «Почему так поздно? С кем ты играла? Разве я не говорила тебе, чтобы ты не играла с этим Джонсоном?» Чем больше она задавала мне подобных вопросов, тем больше я переживала, что делаю что-то огорчающее ее.
Я никак не могла взять в толк, в чем дело, и пыталась понять. Но все, что мама говорила, это:
— Будь хорошей девочкой. Никогда не заставляй меня стыдиться тебя.
— Ты же знаешь, я ничего плохого не делаю, мама. Почему ты всегда задаешь мне эти странные вопросы?
— Я просто хочу, чтобы ты играла с хорошими соседскими девочками, — отвечала она и тут же посылала меня в продовольственный магазин, что опровергало только что сказанное.
Почему она никогда не отвечала на мои вопросы? Почему моя мама, которую я так любила, оставляла мои вопросы витать в воздухе? Я не знала слово «секс», но постепенно мне стало ясно, что мамино беспокойство по поводу моих товарищей по играм было связано с чем-то в этом роде. Я знала, откуда появляются дети. Мама не говорила об этом, но кое-что мне рассказала одна девочка моего возраста, другая девочка, постарше, рассказала больше, а остальное я домыслила сама. Я боялась пойти к маме и поделиться тем, что узнала, или думала, что знаю.
Когда мне было одиннадцать, у меня начались месячные, к чему мама меня не подготовила. Однажды утром я проснулась и увидела кровь на простыне и ночной рубашке. В ужасе я позвала маму, она взглянула и объяснила.
Теперь это не имело смысла.
— Ты говоришь, что это бывает у всех девочек, — допытывалась я. — Почему же ты не предупредила меня заранее?
Мама сказала, что ей жаль, но есть такие вещи, о которых мамы стесняются говорить.
— Почему? — настаивала я.
— Потому что неизвестно, — вздохнула мама, — какой вопрос приведет к сотне других.
У меня была сотня вопросов. И больше. Я стала искать кого-то, кто ответит, кого-то, кому можно доверять, кто будет честен со мной.
К 1920 году, когда мне было двенадцать, Чарли Чаплин был самой популярной звездой экрана. Публика любила картины с Мэри Пикфорд, Дугласом Фэрбенксом и Уильямом Хартом, но фильмы Чаплина она просто обожала.
И обожали Чаплина не только в Америке, где кино быстро распространялось, но и в самых отдаленных уголках мира. По некоторым оценкам, в 1920-е годы каждый из его фильмов посмотрели 300 млн человек, в том числе китайцев, мусульман и индусов, — и это в то время, когда не было нынешних скоростей распространения информации и рекламы. Уилл Роджерс называл его «самым известным американцем среди зулусов».
Он был определенно самым знаменитым американцем в Америке. (Никого не волновало, что в действительности он был английским иммигрантом. Мы считали его своим, как, смею думать, своим его считали и на Востоке.) Его появление на улице могло вызвать затор на дороге. Все, что требовалось владельцам кинотеатров, чтобы обеспечить аншлаг, это поместить возле билетной кассы его фигуру, вырезанную из картона, с надписью: «Сегодня я здесь!»
Рынки кишели статуэтками и открытками с изображением Чаплина, игрушками и куклами, чаплинскими рубашками, шляпами-котелками и десятками других символов, напоминающих о нем. Предприимчивый торговец мог разбогатеть, приложив картинку жалкого бродяги, усов, бамбуковой тросточки или гротескных башмаков к любому бесполезному объекту. Мы, дети, откладывали монетки к субботе, чтобы сходить в магазин и купить чаплинские леденцы, жвачку или надувные шарики. Я знаю, современные дети покупают кепки Дэви Крокетта, маски Зорро, фотографии «Битлз», но все эти увлечения как приходят, так и уходят Чаплинский же образ год за годом приносил устойчивые прибыли торговцам.
В ту эпоху, когда не было еще охотников за автографами, — в 1920-е годы, несмотря на избыток киножурналов, большинство кинозвезд за пределами экрана считались таинственными и, следовательно, недостижимыми, — вокруг него собирались толпы с криками: «Привет, Чарли!» и никогда: «М-р Чаплин». И если он всеми силами старался отделаться от них, то не оттого, что не терпел фамильярности, а скорее потому, что был искренне изумлен этой безумной любовью. Как он говорил мне позже: «Я представления не имел, как относиться к ним и их чувствам ко мне».
Когда во время Второй мировой войны Чарли критиковали за то, что он не развлекал наших военнослужащих, как это делали Боб Хоуп и Эл Джолсон, он отвечал, что его амплуа плохо вяжется с такого рода выступлениями. Это была правда, но это была не вся правда. На самом деле, внешне высокомерный, Чарли Чаплин был невероятно застенчив, и при всем том, что делала для него публика, он совершенно не был публичным человеком. При тех скудных порциях любви, которые он получал в детстве, всенародная любовь 1920-х тешила его тщеславие, но он испытывал замешательство, если на него обращали внимание.
В те дни Чарли был убежден, что он не так велик, как все утверждали. Его просто воротило, когда он слышал, что его объявляют гением; его бесило уже само слово. «Я всего лишь маленький грошовый комедиант, пытающийся заставить людей смеяться. Они ведут себя так, будто я король Англии», — жаловался он. Раболепие тоже раздражало его, как это было в тот день, когда он обедал в ресторане в Санта-Монике с миссис Уильям Вандербильт и сэром Биербомом Три. Шеф полиции Санта-Моники явился в ресторан арестовать миссис Вандербильт, поскольку она совершила мелкое правонарушение публичного курения сигареты. Но, приблизившись к столу, он узнал Чарли. Не менее минуты он извинялся за то, что побеспокоил, и буквально свернул себе шею, пока ретировался. Рассказывая в деталях этот инцидент несколькими годами позже, Чарли фыркал: «Ублюдок. А если бы миссис Вандербильт была убийцей или заразной больной? Этот идиот, наверное, и тогда извинялся бы передо мной только из-за того, что она сидит за одним столиком со мной».