Следует отметить, однако, что для большинства своих читателей и для аудитории «Зеленой Лампы» Мережковский был совсем не тем, кем он хотел быть в эмиграции. Внимание и интерес публики относились к Мережковскому — знаменитому писателю, автору всем известных еще в России исторических романов и критических произведений, тогда как Мережковский ощущал себя вождем сторонников метафизического добра, ведущих активную борьбу с предельным метафизическим злом — с большевизмом, и призывал к этому всех — и русских и французов. В некоторых французских кругах, интересующихся духовными вопросами и метафизикой, Мережковскому удалось найти союзников и последователей, русские же слушатели, в большинстве, оставались к его проповеди равнодушными. Брали в Тургеневской библиотеке и перечитывали «Леонардо да Винчи» и другие его прежние книги, с удовольствием слушали его действительно блестящие выступления в «Зеленой Лампе», но к книгам, написанным Мережковским в эмиграции, — к «Тайне Трех», к «Атлантиде», к «Иисусу Неизвестному» и к «Ликам святых» относились даже с некоторой опаской — «Бог знает что стал писать на старости лет, непонятно!».
Для среднего эмигрантского уровня Мережковский, конечно, был слишком труден и слишком тревожен. Он жил и мыслил в области отвлеченнейших метафизических концепций, и то, что ему казалось самым насущным, самым интересным, — «Раскрытие в человечестве Третьего завета Духа, взлет «по вертикали» из царства необходимости в царство свободы, наступление эсхатологического момента, в котором исчезнет дурная бесконечность истории — «плоскость», и предшествующая эсхатологии борьба антиномии Добра и Зла в мире, в наши дни совершающаяся, — все эти «главные» вопросы требовали не только большого культурного и образовательного уровня, но и специального интереса к ним, специального личного склада души, личной взволнованности, — чего у большинства читателей, у слушателей вовсе не было.
Становилось порой даже обидно за Мережковского, когда он с увлечением ухватывался за малейший намек на понимание в первом встречном и, со свойственной ему щедростью в раздавании «титулов», возглашал публично, что такой-то говорит, как Тертуллиан или как Лютер.
Многие упрекали Мережковского за это и считали подобные выпады только эстрадным, заранее рассчитанным на эффект, приемом. Какая-то доля правды в таких упреках конечно была, но всё-таки одними эффектами Мережковский не исчерпывался. С таким же напором, с такой же энергией, он спорил и у себя дома на «воскресениях», хотя заранее знал, что тут уж никакой рассчитанный прием не встретит доверия, что Зинаида Николаевна, в случае надобности, не станет его поддерживать, и что аудитория, в большинстве, будет не на его стороне.
Столь же искренне, мне кажется, во время первой своей поездки в Италию, Мережковский увлекся Муссолини, вообразив, что нашел выполнителя для своих метафизических планов, и столь же искренне, после второй поездки, он в Муссолини разочаровался: «Думал, что Муссолини способен стать воплощением Духа Земли, а он — обыкновенный политик, пошляк», — так резюмировал свое разочарование Мережковский на первом же «воскресении», после второго возвращения из Италии.
Странный и ненужный для большинства, Мережковский существовал для эмиграции не своим настоящим, а прошлым творчеством. Настроение большинства эмигрантов, только что переживших первую войну и революцию, ему совсем не соответствовало. Писатели, говорившие о прошлом, охранявшие «прежние литературные традиции», создававшие «культурные ценности», — другие большие писатели так называемого «старшего поколения», имели в эмиграции прочную точку опоры.
Но постановка вопроса о переоценке ценностей, о каком-то личном выборе путей, о личном усилии, о сознательном участии человека в борьбе добра и зла путем собственного преображения, и особенно — отрицание традиционных форм и требование «искать Иисуса Неизвестного и христианства будущего, христианства духа», казалось среднему эмигранту странным, своевольным и даже возмутительным делом.
В одной из своих статей в «Новом Русском Слове» Г. В. Адамович очень тонко заметил, что в личности Мережковского было нечто большее, чем то, что ему удалось выразить в его книгах. Именно поэтому умнейшая и очень острая З. Н. Гиппиус в какие-то самые важные моменты пасовала перед Мережковским, уступала ему, — она понимала, «что от некоторых слов его, от некоторых его замечаний или идей чуть ли не кружилась голова, и вовсе не потому, чтобы в них были блеск или остроумие, о, нет, а оттого, что они будто действительно исходили из каких-то недоступных и неведомых другим сфер. Как знать, может быть бездны и тайны были для него в самом деле родной областью, а не только литературным приемом?».
Не знаю, какие воспоминания напишут со временем представители моего, т. е. «зарубежного» литературного поколения, но воспоминания почти всех представителей «старшего» поколения — и в России, например, А. Белого, и здесь — написаны, должен сказать, очень недоброжелательно, — о Мережковском в частности. Если бы я лично не встречался с ним на протяжении многих лет, если бы все участники «воскресений» не имели бы возможности из года в год наблюдать Мережковского и беседовать с ним о том, что для него представлялось «самым важным», о том, чем он сам жил духовно — то у всех нас, по этим воспоминаниям, создалось бы совсем неверное и неправильное представление о Мережковском-человеке.
Вне своей основной темы — царство Духа и эсхатология — Мережковский и сам бы не захотел существовать, как писатель. Даже в ранних своих книгах Мережковский меньше думает о литературе, чем о том, что есть над литературой, а в старости он с досадой говорил о некоторых критиках, подходивших к его писаниям как к литературным произведениям. В книгах эмигрантского периода своего творчества он, кажется, вовсе не заботился о внешней стороне своих писаний. Книги для него были не литературными произведениями, а беседою вслух о главном, и ценны — для него — не какой-либо внешней литературной удачей, а лишь тем, поскольку убедительно и ясно ему удавалось выразить в них свою основную идею. В «Ликах святых», в последних книгах, Мережковский искал образ человека будущего Царства Духа, хотел, хотя бы «зерцалом в гадании» увидеть верно, т. к. увидеть — для него означало «самому стать». Мне кажется, я не преувеличу, если скажу, что к литературе и к поэзии в частности, особенно в период писания своих последних книг, начиная с «Иисуса Неизвестного», Мережковский был глубоко безразличен и нисколько бы не огорчился, если бы Зинаида Николаевна перестала время от времени напоминать о них.