Отец читал повесть, заслонясь ладонью от бьющего в глаза яркого светильника. Таким я запомнил отца на всю жизнь. Еще я помнил его с тощим вещевым мешком на плече, в потрепанной шинели. Он стоял внизу в начале дворовой лестницы. И мы с сестрой не без досады смотрели на малознакомого мужчину, возникшего в такое неподходящее время, — мы собирались на день рождения родственницы на улицу Карганова, опаздывали — и тут на тебе, явился. Его большие глаза, казалось, плавали где-то в толще воды. И он, словно в бреду, повторял наши имена… Сестра капризно звала маму из глубины квартиры, не понимая, что происходит. Когда отец ушел на фронт, ей было три года, а сейчас почти восемь. Да и я, двенадцатилетний эгоист, был весь во власти угощений, что ждали нас у родственницы. Мама — наряженная и красивая — выбежала на площадку. А он уже поднимался по лестнице, утирая щеки жестким сукном рукава, и воздух густел кислым запахом шинели. Мы с сестрой отрешенно отдавались поцелуям и ласкам отца, с надеждой поглядывая на мать. В ответ на робкие просьбы отца остаться дома, не ходить на день рождения мама твердо приказала нам отправляться, а она придет позже. В тот вечер она так и не появилась на улице Карганова…
Порой я задаюсь вопросом: какая самая горестная часть моей жизни? И неизменно отвечаю: мои отношения с отцом. Чувство вины, возникшее во мне после его кончины, с годами все острее саднит сердце. Каким же я был самонадеянным глупцом! И чем бы я не пожертвовал, чтобы на мгновение вернуть вечера, когда я, уверенный в своей правоте, ломал копья по самым пустяковым и никчемным вопросам, провоцируя его на спор. Отец не был членом партии, но, как говорила мама, — он марксист больше, чем Маркс и Энгельс вместе со своими женами…
Будучи молодым человеком, отец в конце двадцатых годов бежал из мертвого от голода Херсона в жаркий и сытый Баку, где и обосновался. Безудержный книгочей, он устроился библиотекарем в Дом культуры железнодорожников и вскоре познакомился с моей будущей матерью. Забавное стечение обстоятельств — мама тоже родом из Херсона, и в Баку ее привел тот же голод на Украине. В Херсоне мои родители не знали друг друга. Семейство отца принадлежало к довольно зажиточному слою — имело свой магазин готового платья в центре города. А мама росла в семье, торговавшей на рынке перекупленной рыбой. Готовое платье и рыба как-то не очень пересекались своими интересами…
Тихую работу библиотекаря нарушил арест отца в 1936 году. Его арестовали на празднике железнодорожников в Парке культуры, где в тот вечер проводили народное гулянье по сценарию, написанному моим отцом. После окончания гулянья мама ждала его на скамье в аллее. А подошел директор парка и сказал, чтобы не ждала, шла домой: отца арестовали. Вот так.
…Он вернулся через три дня, на рассвете. Босой, в майке и в чужих солдатских подштанниках — костюм реквизировали в пользу Наркомата внутренних дел. Редчайший случай возвращения из внутренней тюрьмы Наркомата.
Он шел, придерживая рукой подштанники, и ленивые бакинские собаки провожали его одобрительными взглядами. Он пересек двор, переступая через тела спящих соседей — в душные летние ночи многие спали прямо на асфальте улиц и дворов, — и, не выдержав, зарыдал. Соседи всполошились, обступили его, утешая. Спекулянтка Марьям говорила громким голосом: «Видали?! Выпустили! Советская власть напрасно не посадит!» Соседи с готовностью кивали головой — конечно, напрасно не посадит — и смущенно поглядывали на жиличку со второго этажа, артистку Еву-ханум Оленскую. Кроме того что Ева-ханум была первой женщиной на азербайджанской сцене, да и русской по национальности, она еще была сестрой жены врага народа, бывшего наркома земледелия Везирова, которого посадили в тюрьму вместе с женой и двумя сыновьями (вероятно, чтобы сохранить семью)… Ева-ханум смотрела на моего отца, и слезы текли по лицу, кожа которого была тронута волчанкой — следствие долгого употребления грима, как считали доктора…
Помянув Еву-ханум, я вспомнил другую историю.
1954 год. Судили вождя азербайджанских коммунистов тех лет Мир-Джафара Багирова. В свое время я учился в одном классе с его сыном, Дженом. Надо отметить, что Джен был весьма способный ученик и пятерки получал без всяких скидок на должность отца — фигуры зловещей, державшей в ужасе весь Азербайджан. По утрам, идя в школу, я всегда встречал Мир-Джафара Багирова. Ровно в семь тридцать он направлялся из своего дома в здание ЦК. Шел не торопясь, по-хозяйски. Позади него плелся телохранитель, толстый усач-полковник с выпуклыми рачьими глазами, в руках он держал свернутую газету. В те времена начальники не боялись террористов, в те времена террористы боялись начальников… Однажды я набрался храбрости и поздоровался с вождем. Багиров улыбнулся и ответил, а полковник испугался, его бритые щеки посинели.
А спустя несколько лет я, студент четвертого курса, попал на суд — после ареста Берии взялись за его коллег-подручных. Багирова судили в Доме культуры имени Дзержинского, в театральном зале. И многие «представители общественности», в знак поощрения их заслуг, получали пригласительные билеты, как на спектакль. У моего дяди-хирурга в день суда была операция, и я воспользовался его пригласительным билетом.
Судебная коллегия в полном составе расположилась на сцене. Подсудимого поместили в оркестровую яму. Чтобы занять свое место, Багиров шел вдоль ямы, и все, кто сидел в зрительном зале, видели только макушку головы бывшего вождя азербайджанского народа. Это мало кого устраивало, народ в едином порыве вскакивал на ноги, чтобы увидеть побольше. Ситуация становилась странноватой — появляется подсудимый, а зал встает, как на партийном съезде. И никакие уговоры не помогали, хоть уговаривающие были в форме с малиновыми погонами, — не те времена. Тем временем Багиров занял свое место и, обернувшись к залу, бросил властное: «Альяшес!»[4] Зрители покорно расселись. Это производило впечатление…
Свидетелей вызывали на сцену. При мне допрашивали свидетеля, в которого, как он утверждал, Багиров собственноручно стрелял прямо в своем кабинете. За провал какой-то хозяйственной затеи. И ранил в плечо. На что сидящий рядом со мной какой-то гражданин внятно проговорил: «Жаль, что Багиров промахнулся. Я бы этого дашбашника[5] сам бы убил с удовольствием». Вторым давал показания Дарик, племянник артистки Евы-ханум, сын наркома Везирова.[6] Сорокалетний мужчина, прошедший ГУЛАГ, только сейчас, в этом зале, узнал подноготную отношений между старыми друзьями: Багировым и его отцом. Багиров с презрением отозвался о своем товарище по партии и по жизни как о мягкотелом оппортунисте, вполне достойном своей участи…