«Веря, что я был рожден, дабы служить человечеству, — напишет он несколько лет спустя, — и почитая общественное благо всеобщим достоянием, таким же, как воздух и вода, которые принадлежат всем, я стал размышлять о том, какое именно служение приносит наибольшее благо людям и для какого служения наилучшим образом предназначен природой я». Фрэнсис никогда не рассказывал, когда эта убежденность в своем жизненном предназначении зародилась в сложном лабиринте его ума. Возможно, еще в детстве, когда королева улыбалась одаренному чудо-ребенку. А может быть, в Кембридже, когда его однокашники часами корпели над задачами, которые он решал в мгновение ока. Он не гордился тем, что он умнее их, он просто это знал и принимал как естественное состояние. Это дар Господа, Фрэнсис не имеет права распорядиться им лишь в своих собственных корыстных интересах. Многое из того, чему учила его в детстве мать, глубоко запечатлелось в его душе, хотя, возможно, он этого не осознавал. «У меня была надежда, — пишет он далее, — что, если я займу высокий пост в государстве, я смогу также трудиться, принося благо человеческим душам. Однако когда я увидел, что мое рвение принимают за честолюбие, а жизнь моя начинает клониться к закату, слабеющее здоровье напомнило, что я не могу позволить себе такую медлительность, более того, я осознал, что, не сотворив того добра, которое я один только и могу сотворить, и занявшись тем, что может быть выполнено только с согласия других и при их помощи, я ни в коей мере не отказываюсь от долга, который на меня возложен, — так вот, я отбросил все эти соображения и, преисполнившись прежней своей решимости, полностью посвятил себя этой деятельности».
Листок бумаги с этими словами, написанными на латыни, был куда-то засунут и найден только после смерти Фрэнсиса.
А сейчас, в 1601 году, ему все еще предстояло пробиваться в этой жизни наверх. Когда королева созвала парламент 27 октября, Фрэнсис, как его член, представляющий Ипсвич, твердо решил выступить и на этот раз, говоря правду и не кривя по возможности душой, не оскорбить королеву. Мог ли он предвидеть, что это будет последний созыв парламента за все ее долгое и славное правление — никакого другого правления Фрэнсис за свои сорок лет и не знал, — а если бы предвидел, то, наверное, строки латинской элегии, которую он посвятит ее памяти несколько лет спустя, слетели бы с его уст сейчас. Как бы там ни было, дела, которые надлежало рассмотреть палате общин, большой важности не представляли. Один из законов был направлен против злоупотреблений с обвешиванием и обмериванием, в другом предлагалось отменить излишне стеснительные для торговли ограничения, оба были предложены к рассмотрению высокочтимым членом палаты от Ипсвича мистером Фрэнсисом Бэконом. «Должен довести до вашего сведения, мистер спикер, что порочная практика использования неправильных показаний мер и весов распространилась повсеместно и перешла всякие границы допустимого; даже при строительстве церквей вам придется возводить стены и отливать колокола, пользуясь неправильными гирями из меди и свинца». Этот билль прошел второе чтение и был отвергнут. Что касается второго предложения Фрэнсиса — «Законы все равно что золоченые пилюли, их легко и приятно глотать, никакой горечи после них не чувствуешь, и они не расстраивают пищеварение… Чем больше законов мы принимаем, тем больше ловушек расставляем для самих себя», — то оно не вызвало ни обсуждения, ни даже комментариев; выступления высокочтимого члена парламента от Ипсвича не произвели впечатления ни 4 ноября, ни 6-го.
20-е и 21 ноября прошли в палате общин более оживленно. Был внесен законопроект, отменяющий некоторые монопольные привилегии, в связи с чем была поставлена под сомнение привилегия королевы лично предоставлять эти монополии. Фрэнсис выступил против этого законопроекта, заявив: «Я утверждаю и буду утверждать, что мы не должны ни обсуждать, ни осуждать, ни тем более отменять привилегии ее величества». Возникшие по этому поводу дебаты продолжались несколько дней и завершились тем, что ее величество решила лично встретиться с преданной своей королеве палатой общин. Эта их встреча оказалась последней. Состоялась она в королевском дворце в Уайтхолле. Невозможно вообразить себе монарха более милостивого, более благосклонного и более доброго. В руках у королевы был листок с написанной речью, но она даже не заглядывала в него.
«Нет такого сокровища, будь это самый драгоценный клад в мире, который я ценила бы выше сокровища вашей любви ко мне… И хотя Господь вознес меня высоко, самой большой драгоценностью в моей короне я считаю вашу любовь, с помощью которой я правила». Члены палаты общин опустились перед ней на колени, но она повелела им встать, и если Фрэнсиса Бэкона еще мучили угрызения совести из-за той роли, которую она приказала ему сыграть во время суда над графом Эссексом, то они навсегда улетучились. Она его королева, пусть повелевает им всю жизнь. «Никогда на моем троне не будет восседать королева, которая бы больше радела о своей стране, так пеклась о своих подданных и с такой радостью пожертвовала бы своей жизнью ради вашего блага и вашей безопасности. Ибо я желаю жить и править только для того, чтобы моя жизнь и мое правление приносили вам благо. И хотя на этом троне сидели и, возможно, будут сидеть монархи более могущественные и мудрые, среди них не было и не будет более заботливого и любящего, чем ваша королева».
От внимания сорокалетнего члена палаты общин, которого королева когда-то называла «мой маленький лорд-хранитель большой печати», не укрылось то обстоятельство, что острое политическое чутье подсказало ей два дня назад издать указ о том, что некоторая часть ранее дарованных привилегий, которые вызывали такое сопротивление в палате общин, должна быть отменена, для чего действие всех привилегий должно быть приостановлено до тех пор, пока они не будут пересмотрены, а все допущенные злоупотребления устранены. Но от этого его восхищение государственным умом ее величества лишь возросло.
Парламент был распущен через месяц, в тот самый день, когда сумма, давно обещанная Фрэнсису казначейством от взимания штрафа с Роберта Кейтсби, одного из участников заговора Эссекса, была наконец-то, к счастью, получена и переведена на счет мистера Николаса Тротта. В день, когда Фрэнсису исполнился сорок один год, то есть 21 декабря 1602 года, он мог со спокойной душой удалиться в свой дом в Туикенем-Парке в полной уверенности, что последний из его кредиторов никогда больше не переступит его порог.
23 июня суд наконец-то официально утвердил передачу всех сделок Энтони Бэкона, его имущественных прав и кредитов его брату Фрэнсису, каковой факт, по-видимому, ускользнул от внимания всеведущего Джона Чемберлена, хотя о браке мистера Николаса Тротта с некоей мисс Перинз, «аппетитной толстушкой в два раза его выше», было должным образом сообщено римскому корреспонденту Дадли Карлтону. Осенью 20 ноября леди Бэкон подписала документ, согласно которому она передавала свои пожизненные права на поместья и права на доходы от земель в Горэмбери своему сыну Фрэнсису Бэкону в знак материнской любви и привязанности, которые она испытывает к означенному Фрэнсису Бэкону. Возможно, рассудок ее и ослабел, но греческого она не забыла и написала свое имя, как писала всегда — А. Бэкон χήεα (т. е. вдова).