Вот у меня и вырвалось слово, в котором при желании легко можно обнаружить остаток того запаса душевных сил, который сложился на основе ранних представлений о Боге. Потому что всю свою жизнь я не знала более естественного, непроизвольно возникающего желания, чем проявлять благоговение, казалось, любое другое отношение к чему-то или кому-то следовало лишь в некотором отдалении за благоговением. Для меня это слово – всего лишь другое название все той же судьбоносной взаимосвязанности всего сущего, на равных правах включающей в себя и самое великое, и самое малое. Или, другими словами: если что-то есть, оно несет в себе несокрушимость всего существования, представляя всю целокупность бытия. Разве мыслимо чувство пылкой сопричастности всему сущему без благоговения – пусть даже затаившегося в самых сокровенных, неведомых глубинах нашей внутренней жизни?
Но и то, о чем я здесь рассказываю, уже содержит в себе благоговение. Быть может, я только об этом и рассказываю, несмотря на множество других слов, которые говорят о самых разных вещах, нас окружающих, тогда как единственное и самое простое невысказанным затаилось глубоко внутри.
Противореча логике, я должна признать: лишись человечество благоговения, его место должна бы занять любая, даже самая абсурдная разновидность религиозного чувства.
В жизни каждого наступает момент, когда он пытается начать все сначала, как бы родиться заново: недаром период полового созревания называют вторым рождением. После уже достигнутого приспособления к действительности, к ее порядкам и оценочным критериям, которые легко подчиняют себе наш еще маленький интеллект, вдруг, с приближением телесной зрелости, в нас поднимается против всего этого такой яростный протест, что кажется, будто мир, в котором очутился ребенок – несведущий, никому не подчиняющийся, обуреваемый своими желаниями, – только-только начинает складываться.
Даже самое спокойное переживание способно породить волшебное чувство, будто мир возникает заново, а все, что мешает этому, кажется невероятным заблуждением. Поскольку мы не можем настоять на этом безумно смелом утверждении и в конце концов все же подчиняемся такому миру, каков он есть, то позже вся эта «романтика» застилает наш обращенный в прошлое взгляд меланхолической пеленой. Это напоминает лесное озеро в лунном сиянии или призрачно манящие руины, и тогда мы путаем то, что пульсирует в нашей душе, с излияниями чувства, сопряженного с каким-либо отрезком времени, непропорциональным и непродуктивным. На деле, однако, то, что мы несправедливо назвали «романтикой», вытекает из неразрушимого в нас, здорового, первобытного, из жизненной силы, которая одна способна тягаться с бытием вне нас, потому что составляет сердцевину ядра, в котором внешнее и внутреннее опираются на одно и то же основание.
Переходный период, ведущий к телесной зрелости и тем самым призванный вынести на себе основные конфликты и брожение, в то же время лучше всего приспособлен для того, чтобы в очередной раз уравновесить возникающие осложнения или трудности.
То же самое произошло и со мной, позволившей детским фантазиям и мечтательности излишне далеко вторгнуться в реальную жизнь. Их место занял человек во плоти: он – само воплощение реальности – встал не рядом с ними, а вобрал их в себя. Для вызванного им потрясения не существует более короткого обозначения, чем то, в котором соединилось для меня самое удивительное, казавшееся абсолютно невозможным, с изначально известным и давно ожидаемым, – «человек!» Ибо таким же изначально известным, потому что исполненным удивительных свойств, был для ребенка только добрый Боженька, в противоположность всему, что окружает и ограничивает нас, и именно поэтому он, собственно, не выступал «въяве». Здесь та же всеохватность и то же абсолютное превосходство были свойственны человеку. Но этот богочеловек был, кроме того, противником любых фантазий; как воспитатель, он настаивал на неограниченном и строгом развитии интеллекта, и я повиновалась ему с тем большей страстью, чем тяжелее давалась мне эта новая установка: ведь с помощью любовного дурмана, который придавал мне силы, я должна была освоиться в реальной жизни, которую он воплощал в себе, и с которой я до сих пор не могла справиться в одиночку.
Этот воспитатель и наставник, к которому я сначала наведывалась тайком, а затем ввела в дом, помог мне, наряду с прочим, настоять, чтобы именно он готовил меня для продолжения учебы в Цюрихе. Таким образом он, вопреки внешней строгости, стал для меня таким же великодушным дарителем, каким был когда-то мой божественный «дедушка», исполнявший все мои желания: повелителем и орудием в одно и то же время, руководителем и совратителем, исполнявшим мои сокровеннейшие желания. Как много было в нем от копии, двойника, тени Бога, выяснилось только тогда, когда я не смогла реально, по-человечески привести к завершению наши любовные отношения.
Во всяком случае, многое меня при этом оправдывало; не в последнюю очередь разница в возрасте, почти равная дистанции от последней одержимости до первого пробуждения, а также то обстоятельство, что мой друг был женат и имел двоих детей примерно моего возраста (это меня не волновало отчасти только потому, что ведь Богу свойственно принадлежать всем людям, и это не мешает питать к нему очень личное чувство исключительной близости). Кроме того, моя детская непосредственность – результат свойственного уроженцам севера позднего физического развития – поначалу вынуждала его скрывать от меня, что он уже начал готовить заключение семейных уз между нами. Когда в решающий момент от меня потребовалось спуститься с небес на землю, я отказалась повиноваться. То, чему я поклонялась, разом ушло из сердца и головы, стало чужим. Нечто, выдвинувшее собственные требования, нечто, не только принесшее исполнение моих требований, но, напротив, им угрожавшее, возжелавшее обойти стороной намеченный им же прямой путь, ведущий ко мне самой, и заставить меня служить сути другого, молниеносно устранило для меня этого другого. На деле за всем этим стоял другой человек, которого за пеленой обожествления я не смогла узнать как следует. И все же это мое обожествление сослужило мне хорошую службу, так как до этого момента он был тем человеком, которого мне недоставало для того, чтобы я могла разобраться в самой себе. Это в принципе с самого начала имевшее место двойственное отношение к нему выразилось в забавном факте: я, несмотря на наши нежные отношения, до последнего момента обращалась к нему на «вы», хотя он говорил мне «ты»; с тех пор в моем обращении на «вы» звучала интимная нота, а обращению на «ты» я придавала куда меньшее значение.