За три месяца нахождения в лагере Аушвиц (немецкое название Освенцима) из 13 тысяч советских военнопленных осталось в живых немногим более 3000. Часто из двух-трех бараков немцы перегоняли оставшихся узников в один, а остальные бараки стояли пустыми. Нечеловеческое отношение к заключенным, сильнейшее истощение и неимоверно тяжелый труд вкупе с грязной, потной одеждой спровоцировали эпидемию сыпного тифа. Нас заедали вши, поэтому немцы, боясь широкого распространения этой повальной болезни, решили устроить нам «бани». Со свойственным эсэсовцам «человеколюбием», мытье организовали следующим образом. Узников раздели е бараках догола и погнали — зимой, в мороз — мыться на другой конец лагеря. В «бане» нас ставили на минуту под теплый душ, затем поливали из шлангов холодной водой и снова гнали через весь лагерь в другой, пустующий барак, где была свалена одежда. Одежда была та же самая — грязная, окровавленная, разве что продезинфицированная газами. Такие «бани», а особенно переходы по морозу через весь лагерь обнаженными, [247] мокрыми, приводили к тяжелейшим простудным заболеваниям. Уже на следующее утро многие наши товарищи были мертвы.
В марте 1942 года нас, советских военнопленных, вместе с другими сильно ослабевшими узниками перевели во вновь отстроенные легерные отделения. В Биркенау-1 переводили женщин, в Биркенау-2 — мужчин. К этому времени нас оставалось около полутора тысяч человек.
В первую и во вторую ночь нашего пребывания в Биркенау ударили сильные морозы. Половина наших товарищей умерли от переохлаждения, замерзли во сне. А иначе и быть не могло: стены бараков строились всего в полкирпича толщиной, ни потолков, ни полов не было предусмотрено, не говоря уже о печах. Двухъярусные кирпичные перегородки, каждая на пять человек, вместо постели — рваная шинель… Несмотря на массовую смертность, численность узников сохранялась: с Запада привозили евреев и участников Сопротивления, с Востока — партизан и работников подпольных организаций.
В апреле мы начали оживать. Работая на осушении болот, мы заметили, что появилось много лягушек, мясо которых оказалось вполне съедобным. В течение нескольких дней все лягушки были съедены.
В это же время неизвестно по какой причине нас перевели на общее питание, и мы, к великому своему удивлению, стали обнаруживать в супах вместе с брюквой картошку и костяную муку. После страшного [248] голода, пережитого зимой, эти нехитрые добавки явились для нас настоящим спасением. Но конвейер смерти не прекращал свою работу ни на минуту. Поскольку в Биркенау переводили самых слабых, смертность была неимоверная. Кроме того, далеко не всем удавалось умереть своей смертью. Ослабевших до потери трудоспособности узников переводили в специально организованные блоки. Когда же больных скапливалось слишком много, их заводили по одному в комнату, отгороженную от остального барака брезентом. Эсэсовцы ставили узника на колени и ударом кирки или лопаты по голове убивали. Тела отвозили в крематорий, а на место казненных прибывали новые, ослабевшие от голода и непосильной работы узники.
В апреле я работал в бригаде, обносившей изгородью отстроенные лагеря. Работа была очень тяжелая, поэтому для нее подбирали здоровых людей. Я был уже слаб, но мой внешне здоровый вид ввел фашистов в заблуждение, и я вынужден был работать наравне со всеми. Мы копали ямы и подносили к ним железобетонные столбы. Столбы были очень тяжелые — 20 человек с трудом переносили их. Надломленные спины ныли, но сгибаться под тяжестью ноши было запрещено. Стоило чуть-чуть согнуть спину, как следовал удар палкой.
Но и после такого, бесконечного и неимоверно тяжелого рабочего дня, отдых полагался далеко не всегда. Как-то после работы нас направили на разгрузку хлеба с машин. От одной буханки неожиданно отломилась корочка и осталась в моей ладони. Осторожно я положил корочку в рот, надеясь, что этого никто не заметит. Но не тут-то было: мгновенно подскочил эсэсовец и начал меня избивать. Он [249] бил палкой по голове, спине, ногам. Вдруг, неожиданно для меня самого, вся злость, скопившаяся в душе за год лагерных издевательств, выплеснулась наружу и пересилила страх перед побоями и даже перед самой смертью. Я ударил эсэсовца и побежал прочь. Сытый фашист быстро догнал меня, изможденного доходягу, повалил наземь и ногами, обутыми в кованые сапоги, пинал до тех пор, пока я не потерял сознание. Товарищи подобрали меня, принесли в лагерь и положили на землю возле нашего барака. Я долго не приходил в сознание, а когда очнулся, услышал тихий разговор своих друзей: «Вот и Нинки не стало» (Нинка была моя кличка в лагере). Их чувства были мне хорошо известны — к этому времени нас осталось всего 126 человек, и каждая новая потеря переживалась очень тяжело.
За ночь я кое-как отлежался и утром снова побрел на работу, но работать уже не смог, и меня снова избили. Ноги мои сильно опухли, от побоев открылась старая осколочная рана. Идти я не смог, и товарищам пришлось отнести меня на носилках в барак, а на следующее утро устроить в лагерную больницу.
Больницей называлась большая конюшня, разделенная на две половины. В первом отделении — хирургическом — лежали раненые, а во втором отделении — больные с высокой температурой — эти были предназначены для уничтожения. Когда я попал в больницу, у меня тоже была высокая температура. Спас меня один польский врач, ударом кулака указав место в хирургическом отделении, хотя мне предписывалось остаться среди смертников. Врач не мог мне объяснить свое «негуманное» поведение, [250] так как за его спиной возвышался эсэсовец. Но удар я выдержал, и это решило мою участь.
Вскоре мне сделали операцию по извлечению осколков, а заодно и выкачку из раны. Врач, оперировавший меня, сразу предупредил: если температура 38 градусов и выше продержится больше двух дней, меня переведут в седьмой блок — блок слабых, а это прямой путь в крематорий. Лежа на нарах на третьем ярусе я «регулировал» свою температуру. Когда мне приносили термометр, я честно вставлял его в подмышку и следил, как поднимается ртуть. Стоило ей достичь 37 градусов, я откладывал термометр в сторону.
После операции я быстро пошел на поправку, хотя условия жизни, казалось бы, этому не способствовали. Дневная норма хлеба для больных узников была меньше, чем для работающих; еще хуже обстояла ситуация с водой. Ее было мало, а пить хотелось постоянно. Если бы не поддержка товарищей, многие из нас просто не выжили бы. Приходя с работы, узники получали свою дневную норму, и каждый стремился часть ужина оставить больным товарищам, а воду приходилось воровать из бочек около кухни. Но передать больным пищу и воду было куда сложнее, чем раздобыть их. Больничные бараки хорошо охранялись, и здоровым заключенным вход в них был воспрещен. Сначала нужно было узнать, где находится больной товарищ. Для этого приходилось простукивать палкой стены барака, выясняя, кто где лежит. Окон в бараке не было. Итак, местонахождение товарища определено, теперь нужны только смелость и находчивость. Рискуя жизнью, человек с котелком воды или супа быстро проскакивает в барак мимо охранника; еще быстрее [251] отыскивает товарища и передает тому котелок. Затем бежит через весь барак, лавируя меж нарами и стараясь не создавать лишнего шума, к противоположным дверям, где стоит еще один охранник. Мимо него нужно быстро проскочить. Если замешкался и попался в руки охранников — жестоко избивают.