Можно также предположить, что акцентированная таким образом самой Марией Михайловной точка отсчета рассказа о жизни, лежащая в довоенном времени, маркирует значимость этого опыта в ее биографической конструкции. Возможно, довоенное время является для Марии Михайловны более важным периодом в конструировании ее сегодняшней, обращенной в будущее биографии, чем блокадный, и об этом она сразу хочет сказать. Доказать или опровергнуть эту гипотезу мы сможем, обратившись к дальнейшему анализу текста интервью.
Еще до того, как перейти к описанию декларированного вначале нестандартного опыта, Мария Михайловна сообщает о том, что ее довоенные воспоминания существенно разделены некоторым поворотным моментом на историю «до» и «после» неназванного сразу события:
Информант: И у нас на нашем вот этом мосту-то останавливалась машина, к которой всегда мы подбегали, ребята, мы: тогда еще не было, не закрывали нас, как потом стали там закрывать и сидеть у нас в комнате милиционеры, и не могли мы ни подойти ни к окошку, ничего, и окна открыть, жарко или холодно, ничего. И, значит, мы подбегали, приезжал дядя Киров.
Ее дальнейший рассказ повествовователен: она рассказывает о событиях, приводит описания ситуаций, не прерывая нарратив ни рассуждениями, ни оценками[12]: Мария Михайловна рассказывает о том, как приезжала на Дворцовую площадь машина Кирова, как ребятишки имели возможность погудеть сиреной его автомобиля, как все соседи по ее большой коммунальной квартире смотрели из своих окон на праздничные демонстрации. В ее описаниях присутствуют как светлые, радостные моменты (описания идущих и поющих на празднике людей), так и тяжелые (история о том, как она видела раздавленных в толпе во время одной из демонстраций). И все-таки общее ощущение, возникающее от рассказа Марии Михайловны о ее довоенных впечатлениях, — речь идет о ярких и скорее счастливых детских воспоминаниях. Далее повествование прерывается:
Информант: А потом уже… (Пауза.) Ну потом вообще страшные годы стали. Очень страшные стали годы. (Плачет.) Простите, пожалуйста.
Дав сразу общую оценку времени («страшные годы»), Мария Михайловна не может перейти к рассказу о событиях этого периода и плачет. Запись интервью приходится на время остановить. Вернувшись через несколько минут, она продолжает свой рассказ все еще без вопросов интервьюера и возобновляет его описанием эпизода прощания с телом убитого Кирова, происходившего в одном из залов Таврического дворца. Видимо, этот момент можно считать тем самым ранее не названным поворотным моментом, маркирующим переход от жизни «до» к жизни «после» — «страшным годам». «Выходом» рассказа в современность прямо подчеркивается значимость этого воспоминания в нынешней жизни Марии Михайловны:
Информант:…22-я квартира и 23-я на четвертом этаже, и она нас собрала и повела в Таврический[13]. Ну тут я, вот очень долго не была в Таврическом, а потом уже, в какие-то тут годы последние, была там елка, и я дочке сказала: «Купи мне с внуком билет, я хочу вспомнить этот, тот зал был или нет». (Плачет.) И когда мы вошли туда, в зал уже, я увидела вот эти колонны, и я вспомнила, что вот как вот, ну где он там стоял и где нас обводили. Мы, конечно, не плакали, мы так были всей этой обстановкой зажаты… Ну вот, а после смерти Кирова все началось такое.
Здесь Мария Михайловна вновь вводит оценку состояния людей, участвовавших в этом эпизоде: присутствовавшие на прощании с телом были «зажаты обстановкой». Можно по-разному истолковать смысл этой «зажатости», которой сама информантка не дает никаких объяснений. За ней могло скрываться и горе, вызванное смертью человека, которого пришедшим часто доводилось видеть и который, очевидно, воспринимался ими как близкий, и знания или догадки относительно обстоятельств, связанных с этой смертью.
Далее Мария Михайловна подробно описывает появившуюся после смерти Кирова практику, когда в дни праздничных демонстраций милиционеры целый день дежурили в комнатах квартир, окна которых выходили на Дворцовую площадь, не разрешая жителям подходить к окнам и свободно передвигаться по квартире. Описание этих событий завершается их резюмирующей оценкой:
Информант: В общем, началось вот такая вот…
Интервьюер: Угу.
Информант: Вакханалия.
Сразу же после оценки ситуации как «вакханалии» Мария Михайловна вновь рассказывает о детском игровом опыте, относящемся к тому же времени (дети накануне праздничных демонстраций помогают украшать автомобили):
Информант: Ну здесь были тоже свои, ребячьи наши дела. Ну вот, и мы туда подбегали. Лоскуточки там нам давали красные, обивали от этого, цветочки. А иногда там говорят, что: «У бабушки машинка есть?» — «Есть». «Иди, сбегай, чтоб вот тут к этому пристрочила». И вот так бежишь, поднимаешься на четвертый этаж: «Бабушка!» Попробуй отказаться — бабушка уже бросала и вот, садится вот это там или сшивает или большой и маленький, какой там это. В общем, украшали эту машину, и как-то мы так, при деле были.
В рассказ об энтузиазме, который вызывала у детей возможность принять участие в подготовке праздника, вкраплено рассуждение о возможных последствиях отказа взрослого помочь в этом деле («попробуй отказаться») — рассуждение, несомненно, несущее отрицательную коннотацию. При этом остается непонятным, осознавали ли в то время, когда происходили описываемые события, сама рассказчица и ее товарищи ту опасность, которую таил отказ помочь в подготовке к демонстрации. Поскольку это рассуждение повествовательно не проиллюстрировано, можно допустить, что это понимание пришло к Марии Михайловне много позже. В пользу этого предположения свидетельствует и диссонанс между рассказом о детском энтузиазме и рассуждением о последствиях возможного отказа от сотрудничества с властью.
Завершая тему «демонстраций», Мария Михайловна описывает, как жителей, не прописанных по данному адресу, перестали пускать в праздничные дни в квартиры с окнами, выходящими на Дворцовую площадь. Вспоминая об этом, информантка рассказывает две истории, подтверждающие существование этой практики: о том, как ее, переехавшую с новой семьей отца на другую квартиру, с трудом пустили в один из таких дней к бабушке и как не удалось однажды пройти туда отцу. После этого следует вербальная фиксация конца рассказа о детстве и резкий переход к блокадным воспоминаниям.