Вопрос об откровении истории поэту логически связывался теоретиками романтизма с вопросом о природе поэтического слова (его символизме и суггестивности) и формах поэзии, способных выразить и донести до читателя то, что открылось автору. Для Шиллера такие возможности открывали жанры исторической трагедии и средневековой баллады, намекавшие в его исполнении на современные события и призывавшие читателя к следованию изображенному в произведении «средневековому» или «античному» идеалу. Новалис считал наиболее продуктивной форму волшебной сказки, действие которой происходит в далекие времена, но прообразует собой то, что в настоящее время свершается или вот-вот свершится: «Истинная сказка должна быть одновременно пророческим изображением, идеальным изображением, абсолютно-необходимым изображением. Истинный сказочный поэт есть провидец будущего» (Новалис 1934: 134). Движущей силой духовного развития человека и исторического процесса в целом, согласно романтикам (хорошо усвоившим мистическую идеологию и топику), является смутно осознаваемая людьми «восхитительная тоска по отчизне», по «утраченному, искомому и со временем достижимому Эдему» (Жуковский 1985: 331).
Историческое воображение поэта-романтика принципиально апокалиптично. История — это лишь эпизод вечности: «Приведя человечество к новому „золотому веку“, объединив мир и сверхмир, земное и небесное, посюстороннее и потустороннее, живое и неживое и т. д., она как бы выполняет свою функцию и сходит со сцены» (Гамитова: 255). Отсюда настоящее может мыслиться романтиком либо как предвестие исторического финала, либо как самый момент исторической развязки, либо как уже свершившаяся история. В последнем случае история, разумеется, снимается, и в права вступает свободное воображение: отсюда рождаются самые фантастические видения будущего, утопические картины нового, преображенного мира (У. Блейк, ранний Вордсворт, тот же Новалис).
Поэзия Жуковского принадлежит к этой визионерской традиции. Темы и образы священной войны, преображения природы, ожидания жениха, мистического брака, конца истории, воскрешения мертвых и нисхождения небесного града постоянно присутствуют в творчестве поэта. Между тем Жуковский был далек от свойственного западной традиции философского и политического радикализма. По словам исследователя, он стоит «как бы на пороге того поэтического отождествления, где чувственное и мысленное, природный и волевой акты сливаются» и сам «чувствует мучительное желание слиться с прекрасным и великим в природе, но останавливается перед ней в сентиментальной рефлекции» (Веселовский: 448–449). Нет в его поэзии и грандиозных социальных утопий, характерных для политического воображения ранних романтиков (связь этих утопий с эффектом, произведенным Великой французской революцией, не раз отмечалась исследователями) и не менее грандиозных утопий внутреннего преображения поэта («апокалипсис воображения» как результат разочарования в идеалах социальной революции и апофеоз интроспекции, по М. Х. Абрамсу). Версия апокалиптического сюжета, предложенная в поэзии Жуковского, принадлежит другой историко-культурной эпохе — эпохе, стремившейся к покою и умиротворению исторических стихий всеми доступными средствами.
6
Жуковский прожил долгую жизнь и был свидетелем, а часто и непосредственным участником важнейших исторических событий. Он был человеком александровского времени, для которого столь характерны переживание современной истории как провиденциальной, поиски скрытого смысла событий в евангельском плане и отсюда интерес к различным мистико-политическим движениям Запада. Придворное положение Жуковского (вначале в качестве чтеца вдовствующей императрицы [1815], затем учителя великий княгини [1817–1825], ас 1826 по 1841 год — наставника наследника престола) в значительной степени повлияло на его восприятие исторической реальности как своего рода эманации провиденциальной политики русского двора. Как показывают новейшие исследования, Жуковский играл активную роль в создании «поэтических мифов» александровского и николаевского царствований, а в 1830–1840-е годы дал своего рода эстетическое обоснование идее русского самодержавия (Зорин; Киселева; Уортман). Его идеология во многих аспектах напоминает политический романтизм Новалиса, воспевшего на рубеже XVIII–XIX веков прусский двор королевы Луизы (кстати, последний служил образцом и для русского двора).
Между тем романтизм Жуковского всегда был странен и даже сомнителен. С одной стороны, лирическая взволнованность, воспевание далей, мечтательность, таинственность, размытость линий, идея невыразимости, балладные ужасы, проповедь свободы «души песнопевца»; с другой — любовь к порядку, комфорту, осторожность, педантизм, систематичность и деловитость (современники удивлялись страсти этого возвышенного поэта к составлению «прозаических» программ обучения и многоуровневых исторических таблиц, постоянно отмечали абсолютный порядок в его кабинете, явно противоречащий стереотипным представлениям о беспокойных и бесприютных романтиках).
Значительное место в его творчестве занимают восторженные (не важно поэтические или прозаические) описания «символов порядка», будь то коронация, военные маневры, павловские линейки, парк, кладбище или ритуал смертной казни. Большая часть его произведений переводы, то есть самый «легитимистский» род творчества в поэтическом государстве: следование за авторитетным оригиналом, даже в случае поэтического соперничества, воспринимается как закон (своего рода присяга на верность и понимание). В его «ужасных» балладах все, как правило, сводится к логике справедливого возмездия и восстановления порядка (грешник наказан, и небо отражается в только что бунтовавшей стихии). «В самой фантастике у него — порядок, — писал явно недолюбливавший поэта Ю. Айхенвальд, — и больше, чем черти, его привлекают ангелы, которых он немало насчитывал и среди людей» (Айхенвальд: 525). «Странствователь» у него «завидует» домоседу, а самые исторические таблицы, которые Жуковский с истинно поэтическим воодушевлением составлял для своих августейших учеников, являются способом упорядочения, систематизации и, так сказать, «приручения» истории.
Идея порядка является определяющей и в политических воззрениях поэта: не случайно он в неспокойные 30-е годы с таким удовольствием рифмовал слова «бунт» и «фрунт» (последнее как средство против первого)… Все это не просто свойства «личного стиля» поэтического мышления, политических убеждений и поведения Жуковского, но характеристики той версии романтизма, к которой он органически примыкал.