И еще он подумал, что жизнь его сложилась так, что, о чем бы он ни заговаривал, куда бы ни утекала его мысль в частной беседе или в воспоминаниях, так или иначе притекала она к Пушкину, сталкивалась с его именем, будто он настолько заполнил собой жизненное пространство в России и вовне ее, везде, где обитали русские, что без него, как без Бога, и не мыслилось уже существования. А Саша был не Бог. Ох, не Бог! Впрочем, памятник можно, он был не против народной воли. Ломоносову есть, Карамзину есть, дедушке Крылову поставили, отчего же пушкинскому не быть? Это Уваров, низкая душонка, протестовал против большого пенсиона, назначенного государем семье погибшего поэта, и говорил Жуковскому: как можно сравнивать его с Карамзиным, ведь тот был святой, а этот жизни далеко не примерной. Хотя нет, это государь Николай Павлович сказал: «Мы его насилу заставили умереть христианином». Уваров как попка повторял. Хотя неизвестно, кто за кем повторял: Уваров при всей своей низости был умен. Как-никак автор формулы: «Православие, самодержавие и народность».
Но вернемся к Пушкину. Ведь еще в 1856 году, едва князя Горчакова назначили министром иностранных дел, подчиненные обратились к нему с ходатайством о создании памятника Александру Пушкину; Саша числился в списках по их ведомству, значит, был их сослуживцем, но государь тогда не поддержал эту просьбу, хотя Горчаков и осмелился обратиться с ней. Слишком еще свежа была память о вечно опальном поэте.
Князь Горчаков вздохнул и прошел в спальню, где над его кроватью висел крест со древом, которым когда-то протоиерей Штутгартский Иоанн Базаров, его духовник, благословил умирающую жену Машу, крест, к которому она прикасалась охладевающими устами и который с тех пор всегда с ним. Князь перекрестился, смотря на крест, потом присел боком на кровать и задумался. Баден держал его, как в плену, с того самого дня 18 июня 1853 года, когда здесь усопла его незабвенная супруга и мать его двоих детей. Здесь была ее временная могила до того, как тело увезли в Петербург. Здесь и сам он чувствовал себя как во временной могиле и просто дожидался, когда тело его увезут в Петербург. Запах тлена преследовал его с утра до вечера, и иногда ему начинало казаться, что тлеет он сам, что этот гнилостный запах исходит от него, и тогда князь начинал плескать на себя в больших количествах одеколон и ожесточенно растирать его по шее и лицу. Сейчас осенью запах тлена особенно обострился, все в Баден-Бадене ему напоминало о смерти. Ведь только непонимающему могло подуматься, что этот приторный запах — запах гниющих листьев, только непонимающему. Он-то знал, что здесь, как всегда, пахло смертью. И только ею одной. «Странно, что многим Венеция говорит о смерти, мне так больше Баден-Баден» — думал он. Баден-Баден. Купаться. Река Стикс. Купаться в реке Мертвых… Вот что такое Баден-Баден… Он попытался вспомнить всех русских, кто умер в Баден-Бадене и переплыл здесь Стикс; оказался довольно внушительный список: его жена Маша, князь Петр Андреевич Вяземский, еще раньше — младшая дочь князя Вяземского Надежда, князь Козловский, чуть раньше Маши — наставник государя Александра Павловича в бытность его еще наследником-цесаревичем — Жуковский; у Маши и у Василия Андреевича даже и доктор был один, местный, баденский, немец Гугерт, и духовник все тот же, отец Иоанн Базаров. Он стал думать об отце Иоанне, и тот являлся к нему то бритый и одетый во фрак на западный манер, то с бородой, которую протоиерей всегда отпускал, пребывая в России, вспомнил его трогательную заботу, последний приезд в Баден в прошлом году, вспомнил и забыл про него, улетел отец Иоанн, улетел как сухой осенний лист, несколько раз перевернулся в воздухе и пропал; князь посмотрел ему вслед и вернулся мыслями к лицеисту Хитрово. Лицеист с истовостью, которой князь не ожидал от него и которая граничила с неприличием, доказывал ему, что именно он должен убедить царя вернуть Лицей в Царское Село из Петербурга, и даже кощунственно предлагал переименовать его из Александровского в Пушкинский. Смешно, как будто Пушкин Лицей создал, а не Александр Павлович. И как будто на такое переименование мог пойти его племянник и венценосный тезка. Скоро начнет казаться, что Пушкин создал в России все.
Вообще, даже в подготовке этих торжеств, по поводу которых и объявился Хитрово, было что-то от истерики, потому-то (а не по болезни, как отговорился) князь и уклонился от участия в них. В газетах потом писали, что на торжествах не обошлось и без безобразий, какие обыкновенно случаются при большом стечении народа. Кого-то, как всегда, раздавили. А куда рвались? Ведь многие и не знали, кто такой Пушкин. Слышали только: Пушкин да Пушкин. Как цепка слава, как прилипчива, будто пальцы Мидаса обращает она все в золото. Но откуда она берется? Вот ведь и я славен, известен в России, в Европе меня знают несравненно больше, чем Пушкина, а пройдет мирская слава, что останется — прах, пыль? Слава, благодарность потомков — все пустые слова, кимвальный звон, а на поверку — пшик! Пшик ли? А памятник? Памятник из бронзы Сашке останется. Вдруг Горчакову пришла в голову страшная, безобразная мысль, что, когда умрет он, бросят его здесь, в чужой стороне, не увезут сыновья праха на родину, и никто никогда не придет и не найдет могилку, зарастет она травой, похоронят сверху других людей… Черепа, кости смешаются…
Идти было некуда, он почти не выходил из дому, к тому же погода не баловала, прогулки не предвиделось, и к нему никто не зван; даже ванны он сегодня не брал — лишен единственного развлечения. Может быть, очень кстати появился этот настойчивый лицеист с его бредовыми идеями, скрасит его одиночество. Мышь, мышь, растекается по древу… Кто такая? Почему явилась незвана? А может быть, все-таки мысль?
Князь позвонил, и появился его камердинер, нанятый, вышколенный при курорте немец, сухопарый, гладковыбритый, с водянистыми пустыми глазами.
— Он оставил свой адрес?
— Да, ваша светлость.
— Пошлите ему приглашение.
— Слушаюсь.
— Впрочем, подождите, я сам напишу ему несколько строк.
Слуга слегка поклонился и вышел.
Князь прилег на кровать и закрыл глаза. Ныли суставы, в левом предплечье дергало. Он осторожно искал удобную позу и, кажется, нашел ее. Боль утихала.
«Это водка помогла», — решил он. И вдруг вспомнил, что разговор о «Ироической песне о походе на половцев удельного князя Новгорода-Северского Игоря Святославича», именно под таким названием дед его пасынков и падчериц граф Мусин-Пушкин впервые издал «Слово о полку Игореве», так вот разговор о ней шел у него в гостиной (пасынки по праву прямого родства с известным археологом любили эту тему).