В толпе рассказывали, что в церкви Страстного монастыря уже началась заупокойная обедня, которую совершал московский митрополит Макарий, за литургией последовала панихида и провозглашение вечной памяти болярину Александру…
В двенадцать часов, когда на площади все устали ждать, из церкви наконец показалась процессия присутствовавших там лиц и двинулась через Тверскую. Духовенство, впрочем, не вышло, однако певчие, шедшие вместе со всеми, пели. Но почти тут же их пение заглушили оркестры, разом заигравшие на нескольких эстрадах. Оркестры играли, разумеется, вразнобой, и сумбур был великий, однако почтительная толпа сняла шапки.
Потом памятник торжественно передали Москве, вручив акт городскому голове Сергею Михайловичу Третьякову, он сказал благодарственную ответную речь. По знаку спала пелена с памятника, и поэт предстал перед своими потомками, грустный, с опущенной головой, словно непричастный этой торжественной минуте, где тысячеустное «ура» заглушило все звуки. Среди других депутаций возложили свой венок и трое лицеистов, Иван Петрович почему-то запомнил рядом троих же мальчиков с венком, одетых одинаково, в простые рабочие блузы и в высоких смазных сапогах. «Вот ведь и мы одинаково одеты!» — подумал он тогда, глядя на мальчиков. Один из них, с удивительными ясными глазами, посмотрел на него, и Иван Петрович, сняв с фрака бутоньерку с пушкинскими инициалами, прикрепил мальчику на блузу. В этом он увидел знамение и остался доволен своим поступком. Мальчик, уходя от него, все трогал пальцами бутоньерку.
Когда они разъезжались вместе с другими депутациями, открыли канаты, преграждавшие проход на площадь, и толпа праздных гуляк ринулась к памятнику, сметая все на своем пути. Рев и визги понеслись по площади, ломались и рвались на куски венки, отрывались на память шелковые ленты с золотыми буквами. Напор был столь сокрушителен, что порвали массивную чугунную цепь в виде свитых лавров, окружавшую памятник, но всего этого Иван Петрович уже не видел, прочитал на следующий день в газетах.
Забилась, заголосила какая-то баба, завыла с пеной на губах:
— Пуш-кин! — Руки ее заскользили по холодному мрамору… Юродивая. Почему здесь, а не на паперти?
Не видел он, как через несколько часов, ввечеру, князь Горчаков проезжал в карете по Тверской, отправляясь с визитом в один знакомый дом. Моросил мелкий дождичек, собиравшийся с самого утра. У памятника горела иллюминация, восемь яблочковских фонарей и несколько газовых, и веселый, праздничный гулял, несмотря на дождь, народ, и весь пьедестал памятника был усеян останками больших венков и маленькими букетиками ландышей и любки, которую из-за сильного запаха называют еще «лесным гиацинтом». Князь остановил карету, подозвал торговца цветами, долго выбирал между ландышами и любкой, купил наконец у него букетик ландышей и с монеткой послал подвернувшегося мальчишку:
— Положи от меня!
И с сознанием выполненного долга поехал дальше. Не видел Иван Петрович этого, но вспоминал, будто Горчаковым был он сам, будто это он дал мальчишке гривенник и поехал дальше. Вот куда только — не помнил!
И если уж заканчивать это историю с памятником, то стоит сказать, что лицеист Комовский скоро, едва ли не через месяц, помер, но Иван Петрович успел посетить его в последний раз за несколько дней до смерти.
Вот тогда-то и сказал Ивану Петровичу Лисичка-Комовский с грустью:
— Как ни рассматривал я ваш памятник со всех сторон, ничего, напоминающего Сашу, не нашел. Что напоминает нашего восторженного поэта в этой грустной, поникшей фигуре? Зачем изобразил его так почтенный художник? Для чего оставил таким потомству? Вопрос!..
в которой князь Горчаков хвалится приобретенной картиной Адольфа Менцеля, вспоминает свои знаменитые циркуляры и приглашает лицеиста Ивана Петровича Хитрово праздновать с ним лицейскую годовщину. — Октябрь 1882 годаСветлейший князь Горчаков нанимал маленькую квартирку, всего в четыре комнаты, в нижнем этаже. Квартирка была небогато, но со вкусом, которым всегда отличался князь, мебелирована. Несколько полотен в стиле бидермейер, который сформировался на его глазах и вошел в моду, пока он жил в Германии, украшали стены. Среди них висела небольшая жанровая картина Адольфа Менцеля, которую князь приобрел в Берлине, и пара его же гуашей. В библиотеке князя в Москве были иллюстрированные этим художником «История Фридриха Великого» Куглера и роскошное издание сочинений сего государя, присланное ему Бисмарком вместе с экземпляром, предназначавшимся государю Александру Николаевичу. Князь питал слабость к этому художнику-самоучке, которого знавал лично, к этому талантливому карлику с длиннющей бородой и чудовищным самомнением.
Князь Александр Михайлович, со сморщенным старческим личиком, с гладко выбритыми брылами, опущенными на строгий крахмальный воротничок белой сорочки, с седым пушком почти младенческих волос, окаймлявших отполированный череп, но с живыми, голубыми и ясными, а не блеклыми и выцветшими, какие обыкновенно бывают у стариков, глазами, сидел в кресле, держа в руке наполовину разрезанный костяным ножом, лежавшим рядом на столике, журнал в издательской обложке, и говорил, обращаясь к Ивану Петровичу, сидевшему в соседнем кресле:
— Вот читаю «Русскую старину»… Вы, как мне кажется, тоже в этом издании пописываете?
— Случалось и в «Русской старине», и в «Русском архиве»… Некоторые сборники я издаю на свой счет…
— Это похвально, конечно, если позволяет состояние. Мне мое позволяет иной раз купить понравившееся полотно, и не более. Вот приобрел Менделя, — не удержался и похвастался князь Горчаков. — Нравится?
Иван Петрович неопределенно пожал плечами.
Князь про себя усмехнулся — он знал, что литераторы начисто лишены художественного чутья.
Разговор между ними велся на французском языке. Князь, несмотря на то что был патриот, говорил и писал по-французски, крайне редко обращаясь к русской речи.
— И мои воспоминания вы тоже опубликуете в каком-нибудь из этих изданий? — вернулся к теме разговора князь Горчаков и пролистал журнал, который держал в руках.
— Я пока еще не знаю, ваша светлость, но, может быть, у вас есть какие-нибудь пожелания или вы ставите условия?
— Что вы! — сказал князь. — Никаких условий! Я даю вам carte blanche! Но у меня есть к вам одно деловое предложение. Что касается формы, какую примет наше общение, то мне хотелось бы предложить вам следующее. Видите ли, любезный Иван Петрович, я через день беру лечебные ванны. Потерянное время, полудрема, расслабленное тело… В мозгу вследствие влияния солей, как сполохи, разгораются видения, вспоминается нечто такое, что в обыденной жизни никогда бы и не вспомнилось, память нашептывает, люди встают из гроба во плоти и крови, живые сцены, слова, характеристики, а вы только записываете под мою диктовку. Вы, должно быть, знаете, что я никогда не писал сам, секретари записывали…