Любимым журналом молодого Гаршина, как и большинства демократической интеллигенции, были «Отечественные записки». Яркие, смелые, полные ненависти к самодержавию стихи Некрасова, бичующие рассказы Салтыкова-Щедрина, острые фельетоны Елисеева делали журнал этот популярным среди демократических читателей.
Гаршин читал очень много. После зимних каникул он пишет матери в январе 1872 года: «…Об учении моем не пишу ничего, потому что классы у нас только начались (7-го). Читал на праздниках много; теперь читаю „Азбуку социальных наук“ Флеровского. Прелесть что такое! На праздниках читал романы: „Вперед“ Шпильгагена, „Шаг за шагом“ Омулевского, „Большую медведицу“ да „Живую душу“…»
Мать Гаршина вскоре начала высказывать опасения, что сын примкнет к какой-либо революционной организации и по неопытности попадет в лапы жандармов. В письмах своих из Харькова она пытается узнать о его настроениях и предостеречь юношу от дружбы с людьми, которые могли бы вовлечь его в революционную организацию.
Однажды Гаршин проговорился в письме к матери, что прочел томик Лассаля, составленный из речей к германским рабочим. Встревоженная мать потребовала, чтобы он прекратил знакомство с Маркеловой и ее кружком, решив, по-видимому, что именно в этом кружке сын ее получает революционную литературу. Она писала Всеволоду, что он должен «выкинуть из головы мысль о перестройке современного общества» и прекратить чтение революционных книг.
Однако Екатерина Степановна понимала, что запретить сыну читать революционную литературу она не в состоянии. Поэтому она пыталась повлиять на него доводами иного порядка. Она уверяет, что ему не следует читать Лассаля, потому что он якобы ничего не поймет, что чтение подобных книг отвлекает его от занятий, поэтому он и получает плохие отметки. Маркелова и ее друзья — чуждые ему люди, они могут втянуть его в революционную организацию, и тогда он погиб, его арестуют. Гаршин почтительно, но твердо отверг все требования матери.
«Вы пишете о Лассале, — отвечает он, — говоря, что мне рано читать его, что я его не пойму. Том сочинений Ф. Лассаля, который у нас есть в русском переводе, почти весь составлен из речей к германским рабочим. Неужели Владимир Федорович Эвальд столь неспособный директор, что ученик шестого класса его гимназии не может понимать того, что говорилось хотя и немецкому, но все-таки фабричному рабочему? Что же значат Ваши слова: „Выкинь из головы мысль о перестройке современного общества“ — я никак не могу понять. Может, Вы думаете, что Маркелова желает впутать меня в ужасный заговор?..»
Он доказывает матери, что опасения ее преувеличены, что влияние Маркеловой и ее кружка уж не так-то велико, что у него свои собственные взгляды на политические вопросы и что чтение книг нисколько не отразится на его отметках.
Между тем о воздействии революционных идей на миросозерцание юноши Гаршина можно судить по маленькому, но чрезвычайно характерному эпизоду. Однажды Гаршин получил за казенный счет пятирублевое место на какую-то церемонию, посвященную памяти Петра I. В письме к матери у него прорываются по этому поводу такие строки: «Как глупо, как вяло все вышло! Мне было ужасно грустно в этот день. Мы (гимназисты, чиновники, купцы, вообще „чистый“ народ) сидим на пятирублевых местах, а позади народ толпится, ему ничего не видно, ему, которому и принадлежит право смотреть на праздник, его городовые колотят; долго ли все это будет? Праздник был совершенно поповско-солдатский и царский тоже, разумеется…»
Один из гимназических товарищей писателя рассказывает, что уже в школьные годы «с уст его срывались замечания о том, что необходимо бороться с социальным злом, и высказывались подчас очень странные взгляды, как устроить счастье всего человечества».
В старших классах гимназии Гаршин пристрастился к литературным занятиям. Его уже не удовлетворял гимназический журнал. Он много писал, уничтожал написанное, а затем снова писал. От литературных работ этих лет уцелела лишь одна под заглавием «Смерть». Уже в этом юношеском произведении видны основные черты творчества Гаршина: простота и лаконичность языка, реализм в изображении людей и событий и глубокая грусть, сказывающаяся даже на выборе тем. Приведем это сочинение как любопытный документ начала формирования мироощущения будущего писателя Всеволода Гаршина.
«Я прочитал „Смерть“ Тургенева и не могу не согласиться с ним, что русский человек умирает удивительно. Другого слова и не подберешь. Припомните смерть Максима, обгоревшего мельника, Авенира Сорокоумова — как они умирали: тихо, спокойно, как будто исполняя свою непременную обязанность. И разве это не обязанность?
Помню и я смерть близкого мне, дорогого человека, Е. Ф. Ф. Часто, бывало, сажал он меня в своей комнате и заставлял слушать докучные рассказы о том, откуда происходит слово серьга (не помню уже — откуда, кажется, с языка фризов или бетов), что ни одному филологу доподлинно не известно происхождение слова хорошо. Был он человек маленький, крайне некрасивый, с таким же земляным цветом лица, какой был у Авенира Сорокоумова. Был он записным филологом; писал диссертацию на магистра, ездил и к Костомарову и к Срезневскому, которые признавали в нем глубоко ученого языковеда. Умер Е. Ф. — и вся его ученость канула в Лету. Но не в том дело; я взялся описывать его смерть.
Е. Ф. страдал болезнью, погубившею много добрых и умных, сильных и слабых людей. Он страшно пил. Когда я жил вместе с ним на даче в 1866 году, однажды он попросил у меня пучок соломы; я принес. Е. Ф. молча перерезал ее на трубочки вершка по три и спрятал в стол. Скоро я узнал, для какого страшного употребления предназначаются эти трубочки; он тянул через них вино. Конечно, я утащил несчастную солому и забросил ее в реку.
Это было летом 1866 года, когда в Петербурге и по его окрестностям страшно свирепствовала холера. Соломинки помогли ей убить Е. Ф. Он заболел, наш доктор И. П. Б. вылечил его от холеры, но не спас от воспаления в кишках и печени. Через месяц после начала болезни Е. Ф. пришлось очень плохо.
Он умер в сентябре, в дождливый вечер. Он лежал на постели; его густые волосы падали на липкий, зеленоватый лоб, покрытый каплями пота. Тело исхудало страшно, на ребрах осталась одна кожа; на ногах и спине были пролежни. На столике перед ним горели две лампы (он уже жаловался на недостаток света), стояли лекарства, лежали его любимые немецкие книжки да тетрадь с диссертацией. Я сидел в углу комнаты и смотрел на сцену с лихорадочным нетерпением. Как ни любил я моего Е. Ф., как ни был привязан к нему, но, зная, что через четверть часа он умрет, я уже не жалел о нем. Это не была холодность или равнодушие: я уже отпел и похоронил своего больного друга; передо мной лежал просто умирающий человек, а я видел смерть еще в первый раз. Над больным склонился его другой друг, бывший товарищ. Далеко уже теперь он, за Атлантическим океаном, но как теперь помню его бледное, страдающее за больного лицо. Все мои воспоминания об этом человеке касаются только смерти Е. Ф.