узнает правды, ибо в состоящем из одного настоящего мире не хватает места для истины.
С опаской встречая никому не известное будущее, мы привыкли прошлое считать своим достоянием. Но для героя “Помни” вчерашний день так же непредсказуем, как завтрашний. Эта дерзкая посылка неожиданно ведет зрителя к жгуче актуальному тезису. Человек без прошлого, как страна без истории, смертельно опасен для себя и окружающих, ибо он неизбежно становится орудием тех, кто эту историю для него измышляет.
31 июля
Ко дню рождения Джоан Роулинг
Принято считать, что всякая сказка – зашифрованный рассказ об инициации. Прежде чем стать взрослым, ребенок должен пройти ряд испытаний, в которых ему помогают волшебные силы. От Серого Волка до Пугачева в “Капитанской дочке” или секретной службы в “Джеймсе Бонде”. Однако сетка мотивов, щедро накинутая Проппом, так велика, что покрывает собой все, что шевелится. Все мы знаем, что внутри нас скелет, но не торопимся его обнажать. Современные сказки интересны именно тем, чем они не похожи на настоящие. В первую очередь тем, что упоминают школу.
Каждый ребенок – раб. Но, как и мы, он мечтает не о свободе, а о добром хозяине. Одиннадцатилетнему очкарику Гарри Поттеру повезло попасть в сказочное царство. Готическая архитектура, темные коридоры, густонаселенные призраками, пыльные фолианты, дубовые столы, изумрудные газоны, парадные мантии, пышные ритуалы, вечные традиции, эксцентричные учителя и интересные уроки.
Формула Поттера – минимум искажения при максимуме различия. Кажется, стоит чуть скосить глаза, как за непроницаемой стеной заурядного откроется спрятанная страна бесконечных возможностей. В Хогвартс нельзя попасть ни на ракете, ни на ковре-самолете. Только на поезде, который тащит старинный паровоз. Символом этого старомодного чуда служит платформа с номером “9 3/4”. Дроби всегда казались мне невозможными.
“Гарри Поттера” прочли все, а посмотрели еще больше. Одна треть пришла в зал с родителями, другая – с детьми. Остальных поклонников мучает тот неутолимый голод, что мешает признать окружающее окончательным. От страха перед его неизбежностью мы верим в параллельный мир. Существуя вне теологических фантазий и социальных экспериментов, он притаился за спиной, чтобы выскочить зайцем из шляпы в то счастливое утро, когда нам повезет в нем проснуться.
Август
1 августа
Ко дню рождения Германа Мелвилла
“Зовите меня Измаил” – эту фразу в Америке знают и те, кто не продвинулся дальше первого предложения “Моби Дика”: 800-страничный левиафан отпугивает читателя уже с самого начала. Надо вспомнить, что Измаил – старший, но незаконный (хотя мусульмане так не считают) сын Авраама от наложницы Агари. Выгнанный отцом, Измаил вырос с матерью в пустыне. Что же еще ему делать, как не кочевать в пустынном море?
Во времена Мелвилла китобои плавали, пока трюм не наполнялся бочками с жиром: три, четыре, пять лет. Это уже не экспедиция, а образ жизни, к которой рассказчик обратился от необъяснимого отчаяния. Мы так и не узнаем, что его привело на борт “Пекода”. Возможно, как подсказывает ссылка на Измаила, неприкаянность беженца, оставшегося без своего законного места в мире, безотцовщина, от которой страдает каждый пришелец в Новом Свете. Поэтому рассказчик именует себя не своим, а чужим, раскрывающим внутренний импульс книги, именем: кем бы я ни был, зовите меня Измаил.
Распутывая библейскую аллюзию, заданную началом книги, читатель попутно знакомится с рассказчиком. Подсмеиваясь над его ученостью (лишь к середине мы узнаем, что на суше тот был учителем), Мелвилл оправдывает невыносимость собственных отступлений. Ведь в книге они приписаны педантизму бывшего педагога. Читателю от этого не легче, но его честно предупреждала о зазоре между рассказчиком и автором самая первая фраза.
2 августа
К Международному дню раскрасок
До вторжения концептуализма, заменившего картину ее описанием, муза художников сохраняла крепкую связь с телом и позволяла ему высказаться на бумаге. Я знаю об этом по себе, потому что, устав от “монотонности умственной жизни” (Шопенгауэр), стал учиться суми-э. Назвать это японской живописью было бы преувеличением. Каждое воскресенье я изводил альбом рисовой бумаги, чтобы нарисовать правдоподобный лист бамбука. Для этого нужно всего лишь макнуть кисть в тушь и тянуть ее так, чтобы прощание с бумагой длилось как можно дольше и было незаметным. Игра с пустотой в прятки требовала элегантного и непрестанного движения руки, от которого немеет спина и застывает шея.
Поняв, что за оставшиеся годы мне не удастся справиться с бамбуком, я переключился на другое ремесло. По отношению к живописи это искусство играет роль караоке и возвращает нас в детство. Это – раскраски.
Вместе со мной их открыла вся Америка. Теперь под них отводят целые полки магазинов, устраивают клубы их любителей и лечат ими стрессы.
Разгадка, решусь предположить, кроется в том, что, одичав от безделья, тело требует движения – умного, умелого, дисциплинированного, но доступного. И те, кому, как мне, не суждено стать художником, могут поиграть в него, нанявшись подмастерьем. Поэтому я не стыжусь ящика с мелками и фломастерами, которыми я часами раскрашиваю картины великих и любимых. Эта, казалось бы, механическая работа на чужом поле позволяет не только копировать художника, но и понимать его изнутри. Выбирая вслед за оригиналом тот или иной цвет, ты догадываешься, что ту же задачу решал мастер, и выбор его был не произволен, а продиктован артистической необходимостью. Проделав весь путь вместе с автором, ты уже не удивляешься зеленой женщине Матисса или желтой комнате Ван Гога. Вот так Бродский учил стихам, демонстрируя студентам неизбежность каждой следующей строки.
4 августа
Ко дню рождения Кнута Гамсуна
Его роман “Голод” заполняет паузу между Достоевским и Кафкой. Герой книги отчетливо напоминает Раскольникова, Христиания – Петербург, стиль – панику. Гамсун, однако, укрупнил масштаб, убрав посторонних и второстепенных. Из-за этого прямо на глазах читателя сгущенный психологизм Достоевского становится новым течением: экспрессионизмом. Текст – это отражение окружающего в измененном, как теперь говорят, сознании авторского персонажа. Даже заболевший пейзаж заражается его измождением: “Я чувствовал себя словно червь, гибнущий среди этого готового погрузиться в спячку мира”.
Мы не знаем, кто и почему решил заморить этого “червячка”, потому что Гамсун, убрав социальные мотивировки бедствия, сосредоточился на физиологическом конфликте. Стоя на пороге смерти, герой от страницы к странице на протяжении всей книги продлевает пограничное существование. И это роднит “Голод” с “Голодарем” и Гамсуна с Кафкой. Возможно, потому, что, лишь истощаясь, жизнь приоткрывает последние тайны.
Но в главной, удостоенной в 1920 году Нобелевской премии книге Гамсуна “Плоды земли” нет культуры – одна природа. В этом опусе он, после своей ранней экстатической прозы, сделал шаг не вперед, а назад – к заре человека. “Плоды земли” – идиллия и миф, северная Книга Бытия, заново рассказывающая историю Адама и Евы, но со счастливым концом.
В финале, на самой последней странице, Гамсун, не выдерживая собственного эпического лада, объясняет замысел: “Выходец из прошлого, прообраз будущего, человек первых