— Не потому ли Черчилль корректировал президента, что был уязвлен и искал случая утвердить себя, — вот вопрос… — откликнулся Бардин — он искал в позиции друга слабое звено. — Конечно, нынешний момент в жизни Черчилля не просто особенный, он — чрезвычайный… Возможно, у него есть потребность утвердить себя, но утвердить себя в возражениях американскому президенту по столь значительному вопросу, как западная граница… да убедительно ли все это?
— Тогда почему он это делает, Егор, — должна существовать причина?
— Должна, разумеется.
— Какая же? — Бекетов сделал попытку перейти на боковую тропу, идущую в глубь парка. — Ты заметил: они вдруг воспылали интересом к итальянским колониям, — заметил Сергей Петрович. — У Черчилля мог быть и такой план: в обмен на согласие, которое они дают русским, те поддерживают отторжение итальянских колониальных земель… Черчиллевское согласие прямо предшествовало этому требованию… Не так ли?
Они вошли в парк — листва была необильной, и белый свет прожекторов, стелющийся по земле, еще больше разжижал зелень — в парке было светло, как на сцене, — истинно некуда было деть себя.
— Не думаю, чтобы Черчилль мог рассчитывать на уступчивость русских, — возразил Бардин. — Не тот человек, да и проблема не та!.. В сознании такого человека, как Черчилль, этакий маневр мог вызвать контрдоводы: на взгляд Черчилля, действовать подобным образом — значит обозлить русских, а не склонить к компромиссу… Русские!
— Тут все… сложно, но я настаиваю на этой своей мысли: у Черчилля мог быть и такой расчет — итальянские колонии, — произнес Бекетов. — Он, конечно, эмоционален, с возрастом все более эмоционален, но он человек расчета, часто внезапного, на грани авантюры, но все-таки расчета — дальний прицел… Он многократ повторил тогда: мы воевали, только мы, и никто больше… У этих слов — один смысл…
Но не так-то просто было убедить Бардина — как случалось многократ прежде, он пытался обострить спор и в споре обрести истину.
— Возможно, мы видим Черчилля в канун его поражения, быть может самого сокрушительного в его жизни, — ответствовал Бардин. — Мы видим Черчилля, какого никогда не видели!.. Поэтому там, где мы пытаемся искать в его действиях логику, ее может и не быть…
— Но сказать так — значит ничего не сказать… — Бекетов оглянулся на пруд — пошел дождь и крупная рябь, настолько крупная, что зеркало пруда сделалось матовым, а потом погасло. — Нет события, которое вышибло бы Черчилля из седла в такой мере, чтобы он перестал быть Черчиллем, — произнес Сергей Петрович, приглашая друга под многослойную крону. — Итак, что есть черчиллевский зигзаг?.. Понимание, что американцы пойдут на уступки в перспективе событий на Дальнем Востоке, и желание сказать сегодня то, что завтра скажут американцы… Это — первое. Второе — сказать русским «да» в надежде, что они ответят тем же, когда для Британской империи придет час испытаний — он не за горами… Это тебя устраивает?
— Не совсем…
Для Бардина разговор с другом был единоборством — не очень хотелось признаваться даже Бекетову, что тот взял верх.
Они поднялись в своеобразный мезонин, где, оплетенное ветвями прибрежной ивы (пруд был под окном), находилось обиталище Бекетова. Комната была квадратной, выклеенной шелком, с правильными прямоугольниками окон, яркие белила которых контрастировали с обоями. Бекетов не спешил включить свет, и на какой-то миг парная темь, втекшая в раскрытое окно, полонила их. И вновь, как это было под мохнатой шапкой старой ивы, печально затих Бардин…
— Понимаешь, Сережа, впереди у него жизнь, долгая жизнь — как победить ее в его нелегком положении… — он точно окаменел у окна, склонив голову. — Вот кажется, взвалил бы его на спину и понес… — Он встал, и Бекетов увидел в светлой раме окна, как он усох за этот месяц, точно то был и не Бардин.
И вновь Бекетов ощутил, что ему недостает слова, того всесильного слова, которое единственно могло бы помочь другу.
— Только не ищи уединения — одиночество не лечит! — вдруг произнес Сергей Петрович и подумал: да не наивно ли это адресовать Бардину? — Не могу вышибить этот запах лаванды! — заметил Бекетов, решительно переключая разговор. — Наши говорят: вот так же пахла одежда пленных немцев: лаванда и вакса…
— Видно, здесь жил… прусский вояка?
— Да, хранитель музея оружия — я могу и ошибиться: чулан полон старых вороненых лож… И не только лож… — Он вдруг встал, точно что-то вспомнив, быстро пошел из комнаты. — Сейчас я тебе покажу такое, что ты ахнешь. — Он внес щит, деревянный, однако сделанный по всем правилам тевтонского щита, на котором по незримому ранжиру расположилось собрание бабочек, диковинных по формам и особенно цвету.
— Только подумай: бабочки на тевтонском щите — смех!.. — отозвался Бардин, рассматривая бекетовское диво. — Ты только взгляни: какое многоцветье! Все-таки краски природы невоспроизводимы… Он, этот немец, хранитель музейного оружия, искал отдохновения в природе…
— Он искал отдохновения в философии. У каждого немца есть своя идея истинного пруссака, есть своя идея фикс. У него тоже была…
— Это рассказал тебе щит с бабочками?
— Нет, это рассказали мне его пометы на последнем томе мемуаров Бисмарка, который я обнаружил в тумбочке, — вот этот том с закладками — это мои закладки…
— И что же это за идея фикс? — спросил Бардин, раскрывая том в зеленом полотне.
— Он говорит: народы и страны действительно разделены надвое, но не на большие и малые, а на те, кому на роду написано быть монархиями и республиками. Неверно, что монархия со временем становится республикой…
Бекетов пригасил свет, пошире открыл окна. В комнате сейчас было полутемно. Казалось, темнота впустила свежесть — пахло мокрой листвой, тем особым запахом прибрежных водорослей, который способен победить все остальные запахи. В прохладных сумерках, заполнивших комнату неярким, мерцающим пламенем, светились бабочки.
— Как понял я эту концепцию, она гласит: если стране суждено ходить под королем, то, став республикой, она все равно к королю вернется. Тут, как утверждает хранитель музейного оружия, дело даже не в социальном устройстве страны и общественных институтов, а в особом складе национального характера. Есть народы, которым не прожить без курфюрста.
— И кого он относит к этим народам? Немцев?
— Да, немцев тоже… Так и начертано — без курфюрста…
— Это как же понять: Гитлер тоже своеобразный… курфюрст?
— Выходит так, Сережа.
— Однако на что опирается эта идея, на какую черту народа?