Слово «полюбились» звучало для меня весьма загадочно, но я не решался входить в его смысл. Один вид этого Лягавина возбуждал во мне крайнее недоверие к его действиям.
Ну что же вы хотите теперь от меня, Варя? — спросил я ее.
Вот видите, что, — продолжала она, оправля-ясь' он говорил об этом с тятенькой (забывшись, она употребила обыкновенное в этом обществе название), но тятенька и слышать об этом не хочет.
— О чем?
Ах, Да… ну то есть о нашей свадьбе-то! Тут, ^ сватается за меня один лавочник, овощник, так, тятенька-то, его руку держит; ну, а я наотрез казала, что за лавочника я ни за что не пойду. Это Сергей Тихоныч?
— Да, а вы разве его знаете?
— Да, знаю…
Но я затруднялся говорить далее; хотя Варя, выше-дши из пансиона и прожив год дома, кой в чем изменила пансионские привычки, но все-таки она еще во многом была барышней, пансион уже наложил на нее свою руку, ее претензии не уменьшались: одевалась она щеголевато, с отцом и с матерью обращалась по-прежнему свысока, больше бывала у барыни, чем дома, хозяйством не занималась, ничего не работала и в своей комнате устроила какой-то особый мирок: украсила стены ее картинами, на этажерке расставила разные безделушки: фарфоровые статуэтки, чучела, бонбоньерки, постлала коврик около постели, вставала поздно; ни в лавку, ни в другие комнаты при отце и матери не выходила, так что в самом деле странно было бы эту полубарыню представить женою лавочника, которому нужна была жена-работница, жена-хозяйка.
— Так вы знаете этого противного Сергея Тихонова?
— Знаю… Чем же он противный? Малый славный, кажется…
— Мужик, как есть мужик! И чтоб я пошла за мужика — ни за что! Для этого, что ли, я была в пансионе? Да меня все подруги засмеют; за тем, что ли, меня в пансион отдавали, чтоб потом за мужика замуж выдать? Никогда этому не бывать!
Она говорила твердо, решительно.
«Дело-то плохо», — невольно подумалось мне.
— Ну, а этот Лягавин лучше, что ли, его?
— Вот что выдумали! Да как же это можно их сравнивать?.. Степа, во-первых, красавец, во-вторых, образованный — щеголь какой! Кроме шампанского, ничего не пьет.
— Ну, а Сергей Тихоныч ничего не пьет, трезвый, трудолюбивый, своими трудами и лавку открыл — да посмотрите, как торгует-то!..
— Важное дело торгует — овощным товаром! А у Степы фабрика, всеми делами распоряжается; у Степы лошади свои, женится, так карету обещал завести…
— Да, Варенька, женится ли он на вас?
— Это еще что? Как же он не женится, когда клятву дал…
— То-то, смотрите…
Но и тут дальше я затруднялся, как говорить с ней, хотя слово «полюбились» приводило меня в смущение. «Надо будет переговорить с Никоном Федоровичем», — подумал я.
_ Ну, я пойду туда, вниз, — сказал я ей.
_ Поговорите же с папенькой.
— Хорошо, поговорю.
_ Пожалуйста, поговорите, голубчик, душенька!..
Я спустился вниз. Дело было вскоре после Святой, когда я особенно любил бывать в этой стороне и любоваться на разлив Москвы-реки, на оригинальные сцены переправы на пароме и на лодках близ разбиравшегося Драгомиловского моста, на месте которого теперь выстроен постоянный — Бородинский.
Никон Федорыч копошился в лавке, которая после долгого поста обновилась красными яйцами, колбасой и прочим скоромным товаром. Он как бы угадал, что мне с ним нужно было поговорить, и, увидав меня, сейчас же снял с себя довольно чистый фартук и стал наказывать жене, чтоб она присмотрела.
— Ладно, посмотрим, ключ-то оставь не забудь, — отвечала она, отрываясь от разговора с какой-то кумушкой, рассказывавшей ей, по-видимому, о готовящихся в приходе свадьбах на Красную горку. Так, по крайней мере, можно было заключить из слышавшегося разговора.
— Вот и ты, говорят, — тараторила она, когда мы выходили, — чай, дочку-то свою так же по весне просватаешь…
— Да, того и гляди, таковские мы, чтобы просватать: мы еще два года сбираться будем…
Никон Федорыч, без сомнения, слышал это замечание, но он отнесся к нему так, как будто и не слыхал.
— Ну, что ж, чай, что ли, пить? — обратился он ко мне.
Что за чай, пойдем на реку. На реку, так на реку…
Казалось, что горе и заботы и его внутренняя разладица подавили и его любовь к природе. Это, кроме равнодушного ответа, еще заметнее сказалось, когда мы подошли к решетке Замятинской горы, с которой обыкновенно Никон Федорыч засматривался на раскидывающиеся перед глазами разнообразные виды, еперь он смотрел невесело и понуро на несущуюся внизу реку, еще не совсем очистившуюся ото льда, реку мутную, разлившуюся далеко кругом и текущую шумно, бурливо, с характером, совершенно не сродным нашей скромной Москве-реке.
— Вот и жизнь-то наша что река, — вымолвил Никон Федорыч, — льется, льется в своих берегах, да вдруг — на! забурлит, понесется, и не удержишь… и помутится все, как вот в этой воде.
— Тебя-то что помутило? — спросил я, чтобы вызвать его на разговор.
— Меня-то? Ах, брат, так помутило, что, кажись, и не просветлеешь.
— Ну да полно! Говори-ка попрямее. Сватается, что ли, этот купчик на Варе?
— Ну, какое это сватовство — это так, баловство одно: эдак я, пожалуй — и женатый человек — на ком хошь посватаюсь… Приехал он, этто, ко мне, у нас-то он всего раза два и был, однажды, крадучись, папирос быдто зашел купить, вдругорева уже, видишь ли ты, ознакомиться приезжал… Кажись, Бог весть чего не взял бы я с него за это его второе посещение: прикатил он как-то в воскресенье, видно, думал, что нам, то есть, послободнее, а у нас по воскресеньям-то как есть самый свал. Нечего делать — пришлось принимать. Прошу его наверх пожаловать, пошел с ним, мальчишку самовар заставил ставить, жена то есть, как есть одна в лавке, а в то время уговорил меня нечистый эту дешевку держать, гам в лавке-то, Анна Тимофеевна не сладит; перед лавкой-то телеги и его пролетка парой с пристяжной красуется. Срам, просто срам — и не видывали мы у себя таких экипажей-то! Варя тут же вертится, разоделась тоже; ах ты, Господи Боже! Он этто пристает ко мне, что, мол, переговорить ему со мной надобно наедине; Варю-то мне некуда девать: знаешь ведь наши палаты-то, в лавку также при нем зазорно услать, говорю тебе, что кучи золота не взял бы с него. Нечего делать, сунул я ее в ее курятник, притворил дверь-то, а тут куцавейка Анны Тимофеевны попалась, не пускает затворять-то, швырнул я ее в сердцах, озлился даже и в таком-то расположении подошел к нему: «Что, мол, государь мой, угодно?» Сконфузился, вижу я, он, видно, что не ожидал такого угощения, да и я, скажу тебе по правде, сам на себя в ту пору дивился: откуда у меня эдакое сердце взялось?.. Объясняет он этто мне, что так, мол, и так, Аполлинария Матвеевна — эта барыня-то, знаете, была так добра, что ли, уж Бог его знает, как он говорил, — ознакомила его с моей дочкою, что так, мол, как он очень влюблен, то просил дозволения ему бывать то есть у нас, чтобы поближе ознакомиться, и потом он переговорит с родными. Подивили эти речи в ту пору меня! «Может быть, — говорю я ему, — эдак и взаправду делается между образованными людьми, потому что они люди образованные; ну, а у нас это дело неподходящее — я вот и теперь-то не знаю, что сказать, зачем ваша пролетка у нас остановилась, а в ту пору и совсем со света сживут, как вы часто-то нас начнете навещать. Нет, мол, уж увольте, пожалуйста, батюшка». — «Я, говорит, пролетку-то буду подальше оставлять…» — «Смотреть, мол, за вами некому!..» — «Что, — говорит, — за нами смотреть?» Ах ты, Господи! Надоел он мне, пристал, как оса, да знаешь, липкий эдакой, задорный, щеголь такой… Ну, что мне с ним делать — смерть! Хотел было я пугнуть его: убирайся, мол, откуда пришел, сам чай смыслишь, что не дело говоришь; ну да совести не хватило, только и сделал, что извинился: «Некогда, мол, мне с вами разговаривать», и ушел вниз, пославши к ним жену. Такого, скажу, туману напустил он на меня, что мочи нет, не вижу, что сдаю, не слышу, чего требуют, с пятиалтынного двугривенный сдачи сую. Ну, уехал он эдак час спустя, людишки этто начали уж разное благовестить, дома тоже загорелся сыр-бор и с женой, и с дочерью, и с той-то поры не знаю я покоя душевного, на своих-то близких, на часть тела моего, как на врагов смотрю… Барыню эту я распушил на чем свет стоит, и теперь еще за это по судам таскают и от следственного пристава откупаешься; Варьку чуть не на замке держу, а с женой вот уж больше полгода как не сплю вместе, на полу в передней комнате сплю, а летом вместе с мальчиком в лавке; и поверишь ли ты, друг мой любезный, всего лишился я — не хожу никуда, как пес их сторожу, боюсь даже ключи им оставлять, чтоб они не обобрали меня да не ушли от меня! — кончил он, понурив голову. — Что ты, что ты, Никон Федорыч, это-то откуда? — утешал я его.