Итак, Пунин получил записочку и почти догадался, зачем она зовет его на заседание ненавистной, основанной Гумилевым, «Раковины». Он прилетел на крыльях любви. Обо всех дальнейших движениях своей души и даже телодвижениях он регулярно писал в дневнике. Писал об Анне, ее изменах и даже о ее праве на измены. В конце концов, он все же догадался (и письменно изложил свою догадку), что никого она на самом деле, кроме себя, не любит, но чтобы добраться до этой его записи, надо одолеть многие сотни строк. А если не любила, зачем он ей был все-таки нужен? Тайна Ахматовой. Одна из многих жгучих ее тайн… Она переселилась к нему и встала на довольствие в семейном доме Пунина, у его все еще как бы любимой жены, что была из царскосельских Аренсов. Не тайна ли подобное жизнеустройство? Или, скажем, ее регулярные выезды в Мариинку, которые оставались тайной для бедного Пунина, пока он не выяснил путем самой вульгарной слежки, что там у нее есть еще один возлюбленный – заведующий режиссерской частью Циммерман. А вскоре она перестала писать стихи. Пунин был даже рад, что Анна отошла от декадентства и богемной среды. Но ей, конечно, это радости не прибавило. Стихи отчего-то не шли. Может, она сама накаркала беду своей «Молитвой». Может, время становилось все страшней и не пелось птичке в когтях у кошки. Так или иначе, муза отступилась на долгое время, пожалуй, лет на пятнадцать, до самой войны. Да и вообще, если она и вернулась, то уже не совсем та… Об этом внезапном пересыхании волшебного ручья люди, занятые ахматоведением, жестоко спорят. Одни говорят, что неправда, ручей не пересыхал, все время что-то творила. В каком-то году сотворила одно стихотворение, очень ценное. А в каком-то – только задумала, но написала через три года. А мне кажется, что никаких претензий к человеку, которому вот так славно еще вчера писалось, а теперь же год, другой, пятый, десятый не пишется, – претензий предъявлять нельзя. Писалось, а теперь не пишется, сколько себя ни мучай. Так бывает со многими. Стоит ли мучиться? Займись чем-нибудь другим и живи.
Ахматова, кстати, и жила. Еще сорок лет прожила. Из них лет тридцать были, наверно, самыми трудными годами российской жизни. Чем она занималась? Еще до отъезда Лурье служила года два в библиотеке Агрономического института. А потом уж больше никогда не ходила на службу. Общалась с друзьями, читала кое-что о Пушкине, считала себя пушкинисткой, но главное – хранила память о том, что она уже в 1925 году была знаменитой русской поэтессой. Может, самой знаменитой… А может, не просто самой знаменитой, но еще и великой. И не только знаменитой поэтессой, но и самой знаменитой женщиной. Самой красивой и самой неотразимой. Была и всегда будет такой. Она занималась распространением этого мнения, и вполне успешно. Но и времени для этого у нее было много – еще добрых полвека жизни.
Итак, Н.Н. Пунин подселил свою славную (и без устали умножающую свою славу) возлюбленную к своей не окончательно им оставленной и все еще отчасти любимой жене Анне Аренс и малолетней дочери Ирине. Совершив эту акцию, он смог с легким сердцем ринуться в гущу идейной борьбы и культурного строительства. Жена убегала утром на работу в клинику, кухарка хлопотала на кухне, а любимая поэтесса главы семьи, оставшись за хозяйку, обдумывала планы новых произведений, затевала любовные романы, принимала гостей, обтиралась до пояса холодной водой, часто и подолгу хворала (по поводу иных из ее приступов первый муж Анны говорил, что она «удивительная притворщица, просто актриса»), расследовала семейные отношения А.С. Пушкина. Как свидетельствуют мемуаристы (и стихотворные тексты), Анна Андреевна много времени проводила перед зеркалом. Зеркало и работа над собственной мимикой играли в ее жизни значительную роль, за что одни (как первый муж Гумилев) называли ее актрисой, другие (как третий муж Пунин) – кривлякой, однако все, кто видел Ахматову хоть раз, не мог не признать, что позы и мины, ей отработанные, скажем, царственная, королевская, казались почти натуральными. Не всегда была царственной ее речь, но и здесь поклоннице Анны удалось набрать на целых три тома ее высказываний (впрочем, весьма неравноценных и по форме, и по содержательности).
У Ахматовой рано появились биографы, чьи записи, сделанные под ее диктовку, она перечитывала, правила, выстраивала. Появились ее собственные заметки, воспоминания подруги школьных лет Валентины Тюльпановой-Срезневской, дневник Павла Лукницкого и трехтомные записки Лидии Чуковской, дочери Корнея Ивановича… История создания каждого из этих трудов весьма романтична, окружена тайнами и легендами. Скажем, история записей, составивших позднее книгу «Acumaniana». Записи эти на протяжении добрых пяти лет делал молоденький студент Павел Лукницкий. Он почти ежедневно встречался с Ахматовой (2000 встреч), был, выражаясъ возвышенно, «ее Эккерманом», а если отвлечься от старого Гете и держаться поближе к Фонтанке и Лубянке, выяснится, что с первой встречи молодой секретарь увлекает поэтессу в спальню, а вернувшись домой, старательно копирует все записанное для любопытствующей организации, его к этому делу приставившей.
Сам я, еще задолго до того, как узнал об ахматовской эпопее Лукницкого, читал его книги о Памире и люто завидовал: счастливчик, лазит по таким горам… Помню, за соседним с моим столиком в чайхане киностудии в Душанбе сидел молодой режиссер Марат Арипов, который снимал фильм по памирскому роману Лукницкого «Ниссо». Мы пили чай, Марат громко рассказывал, как он видит эту знаменитую Ниссо, с который Лукницкий познакомился вовсе даже в Ленинграде, первая памирская таджичка с партбилетом… Я спросил: «А вот Лукницкий? Кто такой Лукницкий?» Наверно, это был странный вопрос. Человек из Москвы – и не знает, кто там у них в России Лукницкий…
Ответил мне из темного угла чайханы пожилой режиссер, бухарский еврей, который тут всех знал. «Это очень серьезный человек, – сказал он. – Это сексот». Все уважительно замолчали, и я подумал о том, что в четырех часах лету от Москвы старинная аббревиатура еще хранит некую романтическую окраску: секретный сотрудник. В Москве перевели бы ее на русский, и слово потеряло бы в точности, но зато обрело новую окраску. Стукач. Или гэбэшник…
Вот это – и жаркий душанбинский полдень, и зеленый чай, и красавец Марат, и Ниссо с партбилетом, и наш разговор – вспомнилось мне, когда я прочел удивительную историю ахматовского Эккермана – Лукницкого. Легенда гласила, что в декабре 1924 года двадцатичетырехлетний студент университета надумал писать курсовую работу о Гумилеве и пришел в Мраморный дворец в квартиру Шилейко, чтобы получше разузнать о Гумилеве у Анны Ахматовой. В общем, Гумилев уже расстрелян, а студенты пишут курсовые работы… Куда смотрит ГПУ? По официальной версии оно вдруг появится по окончании работы, «арестует» студента на три дня и отправит его руководить или командовать укреплением пограничных районов. Именно с этой даты в ахматоведении положено считать Лукницкого «сексотом». Впрочем, наряду с давно преданной им самим гласности «Акумианой» (а также той менее доступной, но не слишком отличающейся от первой, которую он вел для заказчика) незадолго перед смертью писатель разрешил предать огласке и интимный дневник, который он вел втайне, для себя и будущего. Это такая вполне эротическая литература: «…Бульон и курица на ночном столике А.А. и она в чесучевом платье. Под одеялом, с распущенными волосами и белой-белой грудью и руками… под чесучевым платьем ничего нет… Ушел в три часа… Губы хищные…»