– Горький в каждую нашу встречу не перестает восхищаться Львом Великим, который возмутился погромом в Кишиневе, написал письмо еврейскому писателю Шолом-Алейхему и дал согласие передать свои рассказы в сборник в пользу евреев, которые пострадали от погрома в Кишиневе. Говорил, что этот сборник выйдет на еврейском языке в Варшаве.
– Да, вы, Федор Иванович, хорошо информированы. Действительно, Лев Николаевич отправил три свои сказки для этого сборника. Хотел нам прочитать их. Но почему-то не прочитал. Так и сказал: «Прочитаю вам три вещи: одну – русскую, новую, а две – чужие, индийские, для еврейского сборника». Однако ж вышло не так: прочитал всего одну вещь, первую, я уж вам о ней говорил, прочие потом почему-то отдумал, Бог его знает отчего, сколько я ни напоминал потом на другой день. Но он ведь кремень сущий: что сказал, то и баста, словно отрубил, и потом уже не поворотишь… А что у вас новенького, Федор Иванович? Слышали мы здесь, в Питере, что вы новые роли исполняли в Москве, «Добрыню Никитича» и «Алеко» показали.
– Алеко мы с Сергеем Васильевичем вроде бы неплохо исполняли в последний раз перед отъездом сюда, а вот с Добрыней что-то не заладилось. Говорят, неудачное либретто. Да и сам чувствую, что играть мне нечего в этой опере. Нет драматического развития действия, ходишь по сцене, что-то делаешь, то одеваешься, то мечом машешь, то на пиру сидишь… Все лето я думал над этой оперой, надеялся как-то усилить ее, сократил некоторые зряшные паузы, но рыхлость в опере так и осталась. А главное – играть нечего… С Костей Коровиным и Валентином Серовым, с которыми я вместе прожил в деревне, проходил некоторые свои сцены, советовался, пробовал, но и они ничем не помогли. Тут, говорят, ничего сделать невозможно, исполняй, как Гречанинов задумал и написал, он именно такого Добрыню хочет показать. Ну что тут поделаешь? Я уж хотел отказаться, но и Теляковский, и Гречанинов уговорили… Так что летом я больше рыбу ловил да с Горьким за грибами ходил: он на два дня заехал к Косте Коровину.
Владимир Васильевич еле дослушал Федора Шаляпина, так его подмывало снова вступить в разговор, столько он еще не успел сказать из того, что накопилось за те многие месяцы, которые они не виделись.
– Коровин – человек и художник удивительный. Выставляет свои работы и с передвижниками-реалистами, и с мирискусниками-декадентами. Талантливый, способный, но ему много вредит то, что он не имеет никакого своего мнения, характера, вкуса, убеждения. Кажется, он делает то, что ни закажут, что ни велят. Он все сделает, и хорошо сделает. Угодно – в декадентском стиле, угодно – в каком другом, ему совершенно все равно. Какая странная, ненадежная фигура, а ведь преспособный человек…
– А вот и не могу с вамп, драгоценнейший Владимир Васильевич, согласиться. Получается, что Костенька – беспринципный. Нет, он действительно легкий, на редкость восприимчивый ко всему новому в искусстве, он блестяще владеет всеми жанрами живописными, а уж как декоратор и выдумщик по костюмам – равных ему сейчас никого нет, только Александр Головин может соперничать с ним. Но Костя в Москве, а Головин в Петербурге, так что они и здесь не соперничают.
– Я и не спорю, что он – превосходный декоратор, при постановках на Мамонтовском театре он отличился множеством декораций для опер. Но есть существенная разница – делать постановку для оперы или представлять на картине настоящую природу. Там требуется одно, а здесь – совсем другое. Да и в декорациях, бывает, ошибается, уж больно увлекаются твои Головин и Коровин декадентскими новациями. Вот взять хотя бы постановку балета «Волшебное зеркало» композитора Арсения Николаевича Корещенко и балетмейстера Мариуса Петипа, декорации и костюмы твоего любимца Головина…
Шаляпин внимательно слушал, он не видел этого балета, но в постановке его были заняты, оказывается, его друзья и соратники.
… Ведь чуть ли не все петербургские газеты осудили эту постановку, а кто-то остроумно выразился, что «Волшебное зеркало» как нельзя более рельефно отразило всю уродливость пресловутого декадентства. Вместо сада в первом действии Головин представил какую-то аляповатую мазню. И публика отрицательно отнеслась к представленной в балете декадентской обстановке. Но зато господа декаденты, явившиеся в полном составе во главе со своим старостой господином Дягилевым были очень довольны декорациями и костюмами, им, говорят они, не хватает некоторой законченности. Вот в этом-то и беда господ декадентов: незаконченность они возводят в принцип своей школы, а незаконченность уводит к бесформенности вообще.
– Нет, Владимир Васильевич, иной раз эта бесформенность очень выгодна и удачна в театре. Вот Константин Алексеевич делает костюмы для моего Демона, в роли которого я выступлю в свой бенефис в январе будущего года. Разве отточенность формы годится для этой роли? Вы можете представить в театре, на сцене, реалистического Демона?
«Эх, как заговорил наш Федюшка, казанский мужик», – промелькнуло у Стасова, сумевшего скрыть удивление от слов Шаляпина.
– И Коровин поэтому предлагал мне эскизы, наброски возможных костюмов Демона и декораций обстановки, в которых можно было бы его представить. Оказывается, быть театральным художником не так-то просто, я все его эскизы представил и забраковал. Он согласился со мной и сказал, что он еще не все продумал.
– Но как же не думать-то, на то она, голова-то, и дадена. Со мной в эту зиму и лето произошли поразительные вещи… Просматривал я как-то свои записки давних лет. Столько их накопилось за многолетнюю литературную жизнь. И, разбирая старые тетради, старые записки, записочки и заметки на миллионе отдельных бумажек, я удивился, сколько, оказывается, у меня общего с тем, что написано у Льва Николаевича в его книге «Что такое искусство». Я давно собираюсь написать «Всеобщий разгром», про который я жужжу вот уже несколько лет всем в уши, в том числе и Льву Великому, который сильно одобряет мой проект… И вот привел в порядок некоторые записи и увидел, сколько сходного, кроме, конечно, немногих пунктов, где у нас значительные расхождения: про Господа Бога, про Господа Христа, про христианскую мораль, религию да еще про множество картин, статуй, архитектур и музык, которых он никогда не видел и не слыхал, а если бы и видел и слышал, то не был бы способен оценить и понимать: у него только ужасно верны и хороши все общие соображения. Ну что нового он мог высказать об искусстве Ренессанса? Как раз он спрашивал меня об этом в письмах, о Рафаэле, Леонардо да Винчи, Микеланджело. А я ему отвечал, что это никуда не годное и постыдное время аристократического, папского и кардинальского искусства, затоптание в прах всякого искусства народного и национального. А сколько мы еще говорили с ним про Данта, которого не люблю и не признаю, про Мильтона… О ком мы с ним только не говорили. И про Виктора Гюго, которого обожаю, кроме его дурацкой и гнилой риторики…