Бардин явился к другу в одиннадцатом часу вечера, когда поток дел, тем более горячий в первоавгустовские дни, по всему для конференции заключительные, поостыл. Непросто было Егору Ивановичу встать на цыпочки и проникнуть в бекетовскую светелку, не потревожив чуткого сна друга. На стуле, придвинутом к кровати, горела настольная лампа, которую вернее было назвать ночником, так как она была мала, и в ее сумеречном свете гравюры на стенах точно набрались полумглы и казались даже стариннее, чем были на самом деле. Бардин опустился на стул, стоявший у двери, обратив взгляд на друга. Лампа стояла невысоко и высветлила мочку уха, которая казалась заметно желтой, и висок — снежно-белый. Этот висок, неожиданно белый, заставил Бардина приподняться, и он вдруг увидел худую шею друга, в крупных складках кожи, небрежно собранных, какую он не видел в нем прежде, и он подумал, что Сережа стареет. Егор Иванович затревожился — вместе с Бекетовым в туманное небытие отодвигалась и жизнь Бардина, отодвигалась неудержимо, — не увидев в этот поздний июльский вечер сорок пятого года Сергея Петровича, Бардин этого, пожалуй, не понял бы. И вздох, громовой, бардинский, ощутимо потряс тонкие стены флигеля — Сергей Петрович открыл глаза.
— Это ты, друже?
— Я, Сережа…
Егор Иванович шумно зашагал по комнате. Ну, разумеется, если бы горло застудил сам Бардин, он бы пальцем не шевельнул, но тут занемог Сергей Бекетов и Егор Иванович явил усердие и, пожалуй, знания, которые хранились в нем до сих пор за семью печатями. Нет, ему доставляло удовольствие разжечь примус, вскипятить воду, развести марганцовку, многократ проверив на свет степень настоя.
— Еще, еще, Сережа… — подбадривал он друга, подавая стакан с красно-лиловой жидкостью, — неважно, что Сергей Петрович сошел для Бардина за старшего брата, самого старшего, в отношении Егора к другу было нечто неизбывно-родительское, для громоздкой стати Бардина кроткое.
С легкой руки Бардина великая церемония изгнания недуга оказалась многотрудной и потребовала от больного сил немалых — он лежал сейчас покорный и улыбающийся, и его лицо, заметно повлажневшее, неярко поблескивало в свете настольной лампы.
— Не думаешь ли ты, Егор, что союзники начали экономить на нас? — спросил Бекетов, не поворачивая головы, и протянул слабую руку к тумбочке, на которой покоилась стопка рисовой бумаги, необильная, но пухлая. — Они и сегодня не щедры, а завтра будут просто скопидомами… — Он оперся на локоть и взял сколку бумаги. — Вот эти десять процентов оборудования, подлежащего изъятию в Западной Германии, надо еще суметь изъять…
— И все-таки с недруга брать репарации легче, чем с друга, — заметил Бардин, наблюдая, как Бекетов, стараясь переложить страницы, не очень послушные, вздувает их. — По-моему, опыт первой войны учит: репарации только тогда действенны, когда взимаются натурой, при этом в сроки, которые простираются не столько на годы, сколько на месяцы… — Он внимательно посмотрел на Бекетова, который продолжал вздувать пучок трепещущих листов. — Все зависит от мирной конференции… Ты заметил: ею, как рефреном, заканчивается каждая глава коммюнике…
— Ты видишь в этом признак того, что конференция будет скоро? — спросил Бекетов и с осторожной готовностью передал пук бумаги другу, невесомый.
Вот так было всегда: беседа едва началась, а уперлась в отвесную стену — мирная конференция.
— Все — в солидной основе Потсдама, все — тут, друже… — сказал Бардин и, взяв на ладонь сколку рисовых листов, точно взвесил их. — В весомой… — произнес он улыбаясь, — нет, он не хотел иронизировать насчет подлинного веса рисовой бумаги. — В солидной основе Потсдама…
— Ты полагаешь, что Потсдам показал солидность, Егор?
— И немалую! — с энтузиазмом, зримым, подтвердил Бардин. — Одна польская проблема стоит целой конференции, решить ее — что взять Гималаи… Так я говорю?
— Так, разумеется, — согласился Бекетов и закрыл глаза устало. — Так, — подтвердил он, не открывая глаз. — Ты про чай забыл?
— Ах, да… забыл совсем. — Бардин пошел на кухню. — Нет, нет, не остыл. Я налью мигом, тебе и себе…
Они пили чай в охоту.
— Вот ты говоришь: Польша… — вернулся к прерванному разговору Бекетов. — Тут восторжествовала не политика взаимопонимания, а политика рационального обмена, весьма рационального, если не сказать меркантильного… — он смотрел на друга с нескрываемой печалью. — Я хочу думать о высоких целях войны, а тут всего лишь баш на баш… Не понятно ли, что этот баш на баш оскорбляет во мне самое чистое…
Бардин посмотрел на Бекетова, заметил, что лицо его отразило думу невеселую. Ну конечно же, друг Бекетов был огорчен немало, больше того, Бардин оскорбил в нем такое, что для Сергея Петровича было свойством натуры. «Во всем он ищет грешную прозу, — наверно, думал сейчас о Бардине Сергей Петрович. — Все его трезвому уму кажется если не будничным, то земным».
Нет, он неисправим, Егор. Видно, этакий скепсис человеку способно внушить только разочарование. Может быть, некогда разуверился и Бардин. Но тогда в чем он разуверился и когда это произошло?
— Значит, баш на баш? — улыбнулся Бардин.
— А ты думал что? — изумился Бекетов. — Мы говорим «взаимопонимание», а это всего лишь баш на баш… И так все коммюнике: оно, смею сказать, поддается своеобразному расщеплению… У союзников нет бескорыстных уступок — против каждой уступки надо искать эквивалент уступки нашей. Как с этим изъятием машин в западной зоне: они нам машину, мы им уголь и марганец… Все просто.
— И все-таки это взаимопонимание, Сережа… — сказал Бардин, подумав. — Убежден: взаимопонимание…
— Взаимный компромисс — взаимопонимание, Егор?
— Да, взаимный компромисс, — подтвердил Бардин. — Ты же пойми: пока есть классовый антагонизм, тут бескорыстие относительно… Надо понять: не в натуре того мира бескорыстие, о котором говорим мы. Даже в их собственных отношениях расчет является знаком доверия, больше того, приязни. Доброе партнерство предполагает у них расчет, тем более он должен присутствовать, как они полагают, в отношениях с нами… Баш на баш? Да, баш на баш, но это не должно нас обескураживать — нам надо научиться трезвости… Трезвости!..
— Это все понятно… — повел грозной бровью Бекетов — в последнее время его брови прибавили черноты. Даже странно: виски прибавили серебра, а брови — смоли; видно, и это — признак возраста? — Все это понятно… Неясно иное: при чем тут высокие цели войны?.. Цели войны — одно, а расчет, который этим целям сопутствует, — другое?..