Генерал остался при своих звонках, к нам в отделение не обращались и, что делалось в саперных казармах, от нас скрывали. Но вот однажды во время лагерного сбора, когда я лежал уже подстреленный, явился в отделение нижний чин одного из саперных батальонов и очень толково и подробно рассказал о том, что в батальоне есть военно-революционная организация и что там на днях должен вспыхнуть бунт, который приурочен к молебну перед выступлением на войну. Сапер раскрыл всю военную организацию по фамилиям, рассказал, когда были собрания, что на них было решено и как он и еще один солдат докладывали о том одному из младших офицеров, но начальство почему-то не принимает никаких мер. Между тем революционный комитет уже отдал последние распоряжения, как и когда начинать бунт. Было предположено, что батальон перебьет офицеров и откажется выступить на войну.
Явившийся сапер был допрошен официально, показание его было занесено в протокол, и мой заместитель доложил о том командующему войсками округа генералу Сухомлинову. Сухомлинов в тот же день собрал у себя высших начальствующих лиц гарнизона и предложил присутствующим доложить ему по очереди о настроении в частях. Везде все оказалось в порядке, особенно же было хорошо настроение по докладу уже знакомого нам генерала в подчиненных ему частях.
Выслушав собравшихся, генерал Сухомлинов огласил показание нижнего чина о готовящемся бунте. Получился конфуз и некоторое недоразумение при дальнейшем обмене мнений с саперным генералом.
На том же самом совещании были выработаны необходимые предупредительные меры, которые затем благодаря генералу Сухомлинову и были проведены военным начальством быстро и решительно. Все виновные в заговоре были арестованы, бунт был предупрежден, а батальон был посажен в вагоны с особыми предосторожностями.
Надо было быть тогда на той загородной платформе, где происходила посадка, и слышать всю ту ругань, что неслась из вагонов по адресу строевого начальства части, чтобы понять, как была развращена та часть, благодаря бездействию так любившего звонки генерала и подчиненных ему лиц.
О поведении эшелона жандармской железнодорожной полицией был тогда же составлен соответствующий протокол. Но за всю мою службу в Киеве это был единственный случай революционного проявления в войсках. В общем же, войска округа не были затронуты революционной пропагандой. Настроение по поводу войны было самое крепкое, хотя война, как происходившая очень далеко, была непопулярна и непонятна. Шли на войну без энтузиазма, но с полным спокойствием и с готовностью жертвовать собою за интересы родины. Такое спокойное, но крепкое настроение видел я воочию у частей Киевского округа, собранных зимою близ станции Жмеринка для получения благословения от государя-императора.
Я получил телеграмму от директора принять все необходимые меры охраны в виду предстоящего приезда туда государя, но условия местности были таковы, что предпринимать почти ничего не пришлось, так как смотр войскам должен был произойти в стороне от населенного пункта, на поле.
Стоял ветреный морозный день. На поле построились уходившие на войну части. По пути следования государя небольшая пестрая толпа евреев – старых, молодых и ребятишек. Вот подошел императорский поезд, и государь, сев на коня, проследовал к войскам в сопровождении великого князя Михаила Александровича, военного министра, командующего войсками округа и свиты. Холод был настолько нестерпим, что с великим князем сделалось дурно.
Объехав войска, государь стал беседовать с каждой частью и благословлять каждую часть образом. Простое, но сильное по смыслу напутственное слово государя, видимо, очень подействовало на солдат и трогало их. Пропустив затем части мимо себя, государь отбыл, провожаемый восторженным «ура» войск. Кричала и толпа захолустного еврейского местечка, текли слезы у старых ветхозаветных в длинных одеждах евреев, порывалась бежать за государем, завернутая в платки детвора, но застывала от грозного взгляда урядника.
Государь долго и как всегда милостиво беседовал на перроне с командующим войсками Сухомлиновым, которого он очень любил, считая его одним из выдающихся наших военных стратегов. А немного позже наш генерал-губернатор Клейгельс, приглашенный в поезд к завтраку, рассмешил его величество рассказом про необыкновенные по величине груши, культуры которых он добился у себя в имении, что генерал Сахаров [186] сравнил с классической развесистой клюквой. В общем, все наши местные остались, как всегда, очарованы государем и вспоминали затем каждое его слово, ласковый взгляд и добрую, слегка ироническую улыбку.
***
Вскоре после саперной истории, в виду тяжелого состояния моего здоровья, меня освободили от должности начальника отделения, и я расстался с розыском навсегда [187]. Генерал Трепов прислал из Петербурга своего штаб-офицера сказать, чтобы я не беспокоился о будущем, что он меня устроит. Офицеры Киевского управления поднесли мне на память о совместной службе свой жетон, мое же родное отделение благословило меня образом. К осени я кое-как стал вставать и, наконец, настолько оправился, что меня смогли увезти в Швейцарию, откуда мы с женой проехали в Ментону, где я уже и долечился окончательно.
Кто же в меня стрелял? Стрелял все тот же Руденко. Снабженный Киевской большевистской группой всеми средствами, он выполнил порученное ему дело и скрылся из города. После покушения три дня пьянствовал он на Трухановом острове, пропил выданные ему деньги и через месяц был арестован отделением в Белой Церкви на вокзале.
На первом же допросе он показал, что должен был убить меня еще раньше, на том свидании, о котором я рассказал уже, но не хватило духу. Не хватило духу стрелять и напрямки, когда встретился со мною в последний раз, почему и бил в спину. Позже, накануне суда, в тюрьме у Руденко обнаружили бомбу. Он заявил, что должен был бросить ее во время заседания суда. Его сослали на шесть лет в каторгу.
Но были и еще лица, которые пострадали от того кровавого эпизода; пострадали жестоко, хотя и являлись совершенно неповинными в нем. То была моя жена и наши дети. Онемевшая от ужаса смотрела она, окруженная детьми, на происходившую за окном драму, Пережитое ею тогда потрясение было так велико и ужасно, что она заболела тяжкой психической болезнью, от которой ей не суждено было оправиться. Она явилась искупительной жертвой в борьбе закона с демагогией. А дети? А дети сперва имели около себя больную «маму», не понимая ее странных поступков, а затем и совсем утратили ее. Потеряли самое лучшее, самое дорогое, что есть на свете, чего никто и никогда не может заменить – потеряли мать.