— Вы убили меня! Убили… — бормотал он, задыхаясь. Руки его тряслись, губы дрожали. Его бешено колотила нервная дрожь. — Я знал… Я понял… Я… Но я не буду! Слышите? Не буду! — внезапно и отчаянно крикнул он.
Слезы ручьём текли из его глаз. Дико озираясь вокруг, он точно искал, чем бы поклясться.
— Плюньте мне в глаза! А? Слышите? Плюньте! Сейчас же! Мне будет легче!
И вдруг, точно сломившись, он упал в кресло и зарыдал.
К этой стране у меня всегда была какая‑то нежность. Может быть, потому, что в моих жилах, несомненно, течёт некоторая доза польской крови. Людей с моей фамилией я в России не встречал. Зато в Польше она попадалась мне более или менее часто. Правда, там она произносится иначе. Поляки говорят: «Пан Вертыньский» или «Пан Верцинский». Но это уже вопрос произношения. Какой‑нибудь прадед у меня, наверное, был поляком. Кроме того, Россия и Польша издавна связаны острым взаимным интересом. Адам Мицкевич, Шопен, Венявский, Генрих Сенкевич, Пшибышевский оказали большое влияние на русскую литературу и музыку. Польские артисты Дыгас, Орда, Кавецкая, Невяровская, Щавинский были у нас в большом фаворе. В русских гвардейских полках служило много поляков, многие польские блюда крепко вошли в обиход нашей российской кухни, а польские женщины считались у нас самыми интересными женщинами, и поэт Константин Бальмонт писал о них:
Нежнее, чем польская панна — И значит — нежнее всего…
Вот со всей этой подготовкой я приехал в Польшу. Сразу тепло принятый и публикой, и прессой, я пришёл в себя, вздохнул полной грудью в родственной нам славянской стране.
Конечно, писать о своих успехах неудобно, и звучит это всегда как‑то по-актерски провинциально, но все же я должен сказать, что принимали меня поляки, что называется, по-царски.
Я приезжал в Польшу несколько лет подряд. Я объехал с концертами почти всю страну. Варшаву, Лодзь, Краков, Познань, Львов, Белосток, Пинск и десятки больших и маленьких городов я объезжал по два-три раза и везде встречал восторженное отношение к своему искусству.
Помню, как один из моих новых польских знакомых с горечью говорил мне:
— Вот видите, пан Вертинский, на концерты наших польских артистов они (то есть публика) так не ходят. А почему?..
Чтобы утешить его, я говорил ему, что когда польские артисты приезжали в Питер или Москву, то билеты также невозможно было достать, и конная полиция разгоняла народ. После того как я написал свою «Пани Ирену», меня окончательно признали.
Влияние России, как старшей славянской сестры, всегда было в Польше огромным. Какие бы счёты у поляков ни были с царской властью, все равно в глубине души почти все они любили Россию.
Я помню, как одна польская дама сказала мне:
— Вот видите — у меня на пальце кольцо. Это медальон с портретом Костюшко. Я ношу его всю жизнь. И я польская патриотка, понимаете? И всё‑таки, когда я слышу русскую речь, русскую поэзию, русскую музыку, русское пение, я готова плакать от восторга.
Лучшие польские актёры — Стемповский, Антон Фертнер, Цвиклинская, Вальтер, Майдрович, Смосарская, Щавинский — приходили ко мне за кулисы с дружеским, товарищеским приветом. Молодые польские литераторы — Лехонь, Слонимский, Тувим и другие — приняли меня в своё общество и часто в Старой Земянской кавярне, где собирались они ежедневно, у них наворачивались слезы на глаза, когда я читал им Ахматову, Блока, Анненского.
Единственная оппозиция, которую я встретил в Польше, шла от русских эмигрантов.
В савинковской газете «За свободу» Дмитрий Философов, даже не посетив ни одного моего концерта, «покрыл» меня худым словом. Но русская и польская молодёжь, работавшая в этой же газете, горячо заступилась за меня. Началась полемика. Молодёжь напирала. Через месяц Философов, вынужденный сдаться, недоуменно спрашивал:
— В чем же дело, господа? Когда большевики посадили в тюрьму патриарха Тихона, все молчали. А когда я осмелился тронуть Вертинского — так подняли такой шум, как будто я оскорбил их в самых лучших чувствах!..
Так оно и было.
Потому что я был с «ними». С теми, кому больно, кому тяжело, кто любит родину и тоскует по ней. Я был с массой. С толпой. Один из умнейших и культурнейших критиков моих, известный писатель-философ Всеволод Иванов, писал обо мне в Шанхае: «Толпа всегда умна, а Вертинский всегда с толпой — поэтому вместе с ней умен и Вертинский».
Да, моё искусство было отражением моей эпохи. Я был микрофоном её. Я каким‑то чутьём отгадывал самое главное, то, что у всех на уме, — её затаённые мысли, её желания, верованья. Часто задолго вперёд. И когда меня ругали за упаднические настроения, то вина была не во мне, а в эпохе. С этих настроений и началось моё творчество. Меня корили ими очень долго разные мелкие и крупные журналисты ещё тогда, в предреволюционной Москве, и ругали меня до тех пор, пока не пришёл однажды «большой человек» Влас Дорошевич и не написал чёрным по белому в большой газете того времени — «Русском слове»: «Те упрёки, которые бросают Вертинскому, относятся не к нему, а к его слушателям. Вертинский — только зеркало своей эпохи. И нечего пенять на зеркало, коли рожа крива».
Итак, моя «оппозиция» в Польше проиграла.
А поляки вообще недоумевали. За что меня ругает русская газета, если я такой единственный в своём роде русский артист и к тому же их соотечественник? Приходилось долго объяснять, что такое зсэры савинковского лагеря, их отношение к СССР вообще и ко мне, подчёркивающему свои чувства к Союзу, в частности.
Но эта капля яду не отравила моего прекрасного душевного состояния. Польша и её русское население, истосковавшись по русскому языку и русской музыке, готовы были плакать от любой песни, от любого русского слова, и думаю, что если бы я даже пел в десять раз хуже, чем пел тогда, то все равно имел бы огромный успех. За несколько лет у меня образовался довольно большой круг друзей и почитателей. Радзивиллы, Потоцкие, Чарторийские, Замойские, Белосельские, Плятеры — а вся польская аристократия, когда‑то служившая при дворе, обожавшая тогдашний Петербург, не могла ещё вытравить из своего сердца воспоминаний о нем и о России. Единая славянская кровь была крепкой спайкой между двумя братскими народами — Польши и России, и как ни ворчали старые польские паны, припоминая давние обиды, как ни хмурились их лбы при первом знакомстве со мной, — стоило мне где‑нибудь за столом, за стаканом вина, запеть самую обыкновенную русскую народную песню — и разглаживались морщины, расправлялись усы, зажигались улыбки, зажигались глаза, и часто подпевали мне старые польские паны, мечтательно запрокинув седые головы и вспоминая прошлое.