Мы носим столетия перед своими глазами как фильтры, протиснутые между нами и вещами, которым они придают свой колорит. Могу, пожалуй, сказать, что XX век создает мне основное освещение, проникающее до самых глубин сна. Потом следует век XIX, и уж затем XVIII.
Вид убитых при Монмиреле породил во мне чувство, будто эти фильтры отсутствуют — то есть, картина выпала из рамок истории. Я видел здесь абсолют, каркас ядра, и ощутил присутствие тех сил, которые мы давно знаем лишь по названиям — они не вечны, но их господство будет длиться так долго, сколько просуществует время. Я почувствовал их страшный триумф.
Абсолютное тоже нашло отражение в том, что впервые в жизни моя жажда новых образов насытилась. Даже сверх того — я увидел больше, чем мне бы хотелось; я уподобился зрителю какой-то драмы, принявшей непредвиденный оборот, страннику по изобильному ландшафту, который за узкой тесниной предстал вдруг обыденным и пугающим. Здесь нас внезапно охватывает чувство бессилия; мы осознаем, что наши исторические, философские и моральные средства, которыми мы так гордились, перестают действовать, и что мы нуждаемся в ином оружии.
Мысль, ускользнувшая от нас, похожа на рыбу, сорвавшуюся с крючка. Нам не следует гнаться за ней; она откормится в глубине и, нагуляв вес, снова вернется.
БУРЖ, 26 июня 1940 года
Вечером гость, который через месье Альбера осторожно попросил доложить о себе — молодой человек, с вопросом во взоре разглядывавший меня. Это был брат хозяйки дома, и я вполне допускал, что еще несколько дней тому назад на нем сидел мундир. Он сообщил мне, что в качестве инженера находится здесь по пути в Санс, чтобы налаживать там работу разрушенных фабрик, и что он воспользовался проездом, чтобы спросить у меня разрешения забрать с собой из спальни портрет сестры. Несмотря на внешне безукоризненную выправку, он, по-видимому, очень страдал, как я прочитал по выражению его глаз.
Поэтому я тотчас же проводил его наверх, и, увидав как печально и пристально оглядывает он коридоры, я, хотя он указал мне комнату в левом флигеле, сделал вид, будто неправильно его понял, и повел его по всей анфиладе, начиная с правого флигеля. Таким образом, ему невольно представился удобный случай обозреть собственность. Затем он снял с гвоздя портрет, а я передал ему небольшой золотой перстень с печаткой, прежде попавшийся мне на глаза. Я вспомнил о нем, потому что увидел похожий у него на пальце. Кроме того, я решил подбодрить его, предложив ему и его сестре, о которой он рассказал мне, что она-де в настоящий момент находится в Лиможе, вернуться обратно, чтобы на правах хозяев следить за таким красивым владением — после чего он, снова пристально взглянув на меня, воскликнул: да возможно ли, дескать, такое? Поскольку французский язык для выражения подобных вещей имеет в своем распоряжении красивые и устойчивые фигуры речи, то я ограничился тем, что ответил:
— Не вижу в том ничего предосудительного.
Затем он торопливо удалился, как мне показалось, несколько более воодушевленный, нежели вначале. Благодаря его визиту во мне снова возник вопрос о собственности, а вместе с ним и вопрос о счастье и несчастье. Что значит имущество, которое нас окружает? — в тот миг, когда все рушится, мы еще раз спешим вернуться в богатый свой дом, но не уносим оттуда ничего, кроме какой-то картинки. Мне показалось, что я смог немного заглянуть ему в душу и прочесть по глазам то, о чем я знал на собственном опыте. В переломный момент, когда отчизна повержена в прах, мы познаем такие глубочайшие источники боли, в сравнении с которыми все индивидуальные страдания, гнетущие нас, представляются лишь тоненькими ручейками.
Вечером перед зданием кафедрального собора состоялась Большая вечерняя заря той армии, в состав которой мы входили с начала наступления. Я принимал в ней участие в числе группы новых кавалеров Железного креста. Древние пилоны и арки сияли в багряном свете факелов и в лучах прожекторов; к сожалению, огромные врата со знаменитым изображением Страшного суда, которые я с удовольствием бы увидел, еще были заложены широким поясом мешков с песком.
Я снова и снова переживаю мгновения, когда мировой театр и мировая действительность перекрещиваются в сознании — мгновения, которые исторически питают меня и мешают мне целиком соскользнуть в созерцание. Люди тогда кажутся заряженными магнетизмом — так, у меня сложилось впечатление, что не капелла играла, а ею играли. Палочки от литавр поднимались и опускались под действием какой-то высшей силы, а мускульная сила музыкантов играла второстепенную роль. Я ощущал нити театра марионеток. Время от времени мы собираемся в подобные констелляции, чтобы потом снова рассыпаться, будто карты, отбрасываемые после игры в сторону.
БУРЖ, 27 июня 1940 года
К обеду пришла мадам Сесиль, с которой я познакомился перед парижским поездом, где дал ей какую-то справку. Месье Альбер закупил в городе всевозможной снеди, кроме того, имелась капелька «Hospices de Beaune». Поэтому мы слегка помузицировали на flûte à champagne. Много шарма, правда, почти без индивидуальности; но если быть честным, кто ж предпочтет тому обратное. Разведена, двое маленьких детей, которые находятся у бабушки и о которых она говорит самым приятным образом, приблизительно, как садовница.
— В жаркие дни я одеваю их в купальные костюмчики и выпускаю играть, а вечером поливаю их из душа водой, настоявшейся на солнце. У них просто прекрасные тела.
Сразу после еды — в саду, где я прошу научить меня французским названиям цветов. Так гвоздика перистая, например, зовется œillet de poète[159], физалис[160] — amour en cage[161], а несколько простоватый одуванчик[162] — pissenlit. Затем я заглянул еще в кухню к месье Альберу, ибо мне показалось, что он подавал на стол сегодня не в столь веселом настроении, как обычно. Когда я спросил его, он посмотрел мне прямо в лицо:
— Что касается вас, mon capitaine, то вас я не забуду никогда в жизни. И если вам случится когда-нибудь проезжать через мой родной город, я угощу вас самым отменным обедом, какой когда-либо готовил.
Вечером появился Рэм с двумя письмами от Перпетуи.
БУРЖ, 28 июня 1940 года
В полдень мы обедали в palais Bourbon[163]. В несколько пустоватой трапезной висел пожелтевший в череде столетий, но по-прежнему изумительный гобелен, на котором была изображена Ниобея со своими детьми. Исключительное своеобразие и роскошь этого вида высокого ремесла видны по тому, как выполнены одежды. Они одновременно и materiaprima[164] картины, и часть работы. Иными словами: если основной фон, как правило, лишь ограниченным образом поддерживает впечатление, производимое картиной, то здесь она сама превращается в картину посредством того, что ткань гобелена отождествляется с тканью одежд. Таким образом, действующие лица возникают из физической глубины и выступают из обрамления, наделенные такой жизнью, которая иным способом совершенно недостижима. Они похожи на нарисованных бабочек, снабженных настоящими крыльями. А потому для этого искусства целесообразно использовать такие мотивы, которые позволяют изобразить как можно больше фигур, одетых как можно богаче.