Несметные толпы командировочных, ежедневно с раннего утра осаждающие кассы театра, постепенно вытеснили из него москвичей. Невыносимо утомительные, отнимающие массу времени простаивания в очередях за билетами, невозможность пойти в театр, когда хочется, по настроению, привели к тому, что москвичи перестали относиться к театру как к своему, как к месту, где можно встретить друзей, знакомых, и в конце концов привыкли обходиться без него. Теперь они в основном идут на премьеры или ни спектакли с участием западного гастролера, а это в течение сезона происходит так редко, что их нельзя назвать постоянной оперной публикой. Иностранцы же мало посещают оперу — они ходят на балет.
В Большой театр часто устраиваются коллективные походы служащих, рабочих заводов и фабрик, депутатов сессий Верховного Совета. Всё это случайные в театре люди, часто низкого культурного уровня. По их восприятию нельзя судить ни о качестве постановок, ни о достоинствах певцов, и артисты должны полагаться только на свои внутренние ощущения и реакцию своих друзей, присутствующих в зале. Однажды, еще в сталинские времена, в Москве происходил съезд знатных колхозниц. Утром Сталин вешал ордена на их мощные груди, а вечером все они сидели в первых рядах Большого театра, слушая оперу. Самая знаменитая из них оказалась прямо за спиной дирижировавшего оперой Самосуда. Несколько минут она его терпела перед собой. Но потом вдруг решительно встала, подошла к оркестровому барьеру и, хлопнув Самосуда по плечу своей могутной рукой, громко отчитала:
— Ну, чего ты руками, как ветряк, махаешь? Уйди отселева, ты мешаешь мне смотреть!..
Но основная публика Большого театра — это командировочные.
Более миллиона их из разных концов огромной страны ежедневно проезжают через Москву. Если каждый из них хоть раз в жизни придет в Большой театр, полные сборы обеспечены на веки вечные. Это большое несчастье для театра, так как не нужно заботиться о частых новых постановках (когда я поступила, их ставили один раз в два года), о качестве новых советских опер, и для людей, не знающих театра, не имеет значения индивидуальность и личность артиста. Такой командировочный, набегавшись целый день по служебным делам, потолкавшись на собраниях, заседаниях, в очередях по магазинам за кофтой для жены, бюстгальтером для дочки, очками для бабушки и т. д., набив портфель в буфете какого-нибудь министерства апельсинами и колбасой (обратите внимание, в Москве все мужчины с портфелями!), усталый и обалдевший, наконец-то вечером оказался в Большом театре. Теперь можно сесть в кресло и осмотреть золоченые ложи, золотой занавес, расшитый серпами и молотами, огромную люстру под потолком. Удивиться пышным костюмам, декорациям и, мысленно пересчитав выполненные поручения домашних, зачастую просто заснуть — под какую-то музыку, которая не мешает… Но ему сейчас ничто не мешает, потому что он устал, снял под креслом ботинки и крепко спит. Намаявшись.
Часто, сидя в ложе и слушая какой-нибудь спектакль, я наблюдала за публикой в зале: какие усталые, бессмысленные лица! Никакой заинтересованности в том, что происходит на сцене. Не аплодируют артистам. Им это искусство не нужно. Отсутствие в театре культурно подготовленной публики привело к ненужности выдающихся дирижеров, выдающихся вокалистов. Публика не понимает, не различает, кто дирижирует сегодня, а кто дирижировал вчера. Она не ощущает качества. Как же должен выкладываться артист на сцене, чтобы встряхнуть этого замотанного, не заинтересованного ни в чем человека и заставить его слушать спектакль, сопереживать! Поэтому главным в опере стала не музыка, а слова, выговариваемые в сопровождении музыки, чтобы донести смысл, содержание спектакля. Отсюда и драматизация советского искусства, преувеличенные эмоции, утрированное слово, жест, форсирование голосов. Все должно быть сильнее, чем нужно, иначе публика тебя не понимает. Когда советские певцы выезжают за рубеж, их часто критикуют за внутренний напор, преувеличенность игры, за резкость голосов, за отсутствие в пении кантилены, вокальной музыкальной фразировки. Но это — наш стиль, это стиль советского театра. Не случайно в России так мало исполняется музыка Вивальди, Генделя, Гайдна; не ставят опер Моцарта, и за все двадцать два года, что я пела в Большом театре, только «Свадьба Фигаро» шла на этой сцене. Потому что слушать такую чистую музыку нужно не с натянутыми до предела нервами и партийным выговором в мозгах, а спокойно сидя в кресле, отдавшись блаженству восприятия вечной красоты.
По другим причинам, но тоже редко исполняется музыка религиозного содержания. Нельзя поверить, что Missa Solemnis, это архигениальное сочинение Бетховена, никогда не исполняется в России. После того как я спела ее на Эдинбургском фестивале с Лорином Маазелем в 1962 году, мне хотелось спеть это в Москве, и я обратилась к многолетнему руководителю Государственного хора СССР А. В. Свешникову. Он мне сказал, что его хор этого никогда не пел. Дирижер Игорь Маркович, приехав на гастроли в Россию, захотел продирижировать «Сотворение мира» Гайдна и предложил мне принять участие в концерте. Я ему посоветовала поговорить сначала с министром культуры Фурцевой.
— Но почему? — удивился он.
— Поговори с ней, тогда узнаешь.
Он отправился к ней, и она дала согласие. Но с тем условием, что переделают текст так, чтобы не упоминался Бог. «Сотворение мира» — по Марксу. Естественно, что Маркович отказался.
Нетеатральная атмосфера зрительного зала продолжается и в антрактах. Публика не общается между собой, не обменивается впечатлениями — видно, что это случайные посетители, чувствуют они себя здесь стесненно и неуютно. Одни устремляются в буфет, чтобы как-то занять время в незнакомом им месте, другие в одиночку или парами молча двигаются по фойе, напряженно глядя в затылок впереди идущим. В Большом театре — около двух тысяч мест, но, несмотря на переполненный зал, артисты поют в основном для нескольких десятков человек. Тех, кто сидит в директорской ложе. Для своих коллег-соперников. Для своих родственников и почитателей, которые есть у каждого известного артиста. Их в России называют поклонниками, я их буду называть так же. Если в антракте вы увидите группу людей, оживленно разговаривающих, спорящих о спектакле, можете быть уверены, что это — поклонники.
Так как оперный артист поет всю жизнь только в одном театре, то часто они сопровождают его от начала до конца карьеры, входят в его жизнь, стареют вместе с ним, и они же идут за его гробом. Они очень близки артисту, потому что пришли в его мир через его искусство. Оно им необходимо. И часто певец находит в них сочувствие и понимание своего творчества даже больше, чем в своей собственной семье. У меня было много поклонников, которые были рядом со мной с самого начала моей карьеры в Большом театре, и именно они, не побоявшись гебешников и связанных с ними неприятностей, пришли проводить меня на аэродром, когда я уезжала из России, — и никто из моих коллег, с кем я пела четверть века на одной сцене.