Его страсть к героине противна Богу, она вызывает Его гнев и приближает героя к геенскому пламени:
Как ты любишь, девушка, ответь,
По каким тоскуешь ты истомам?
Неужель ты можешь не гореть
Тайным пламенем, тебе знакомым?
Если ты могла явиться мне
Молнией с лепите льной Господней,
И отныне я горю в огне,
Вставшем до небес из преисподней.
«Много есть людей, что, полюбив…»
Если любовь страстно желает соединения с любимым, то переживания блуда вызывают у нормального человека желание поскорее расстаться с объектом вожделения, убежать, забыть о своей позорной слабости:
Если ты теперь же не забудешь
Девушку с огромными глазами,
Девушку с искусными речами,
Девушку, которой ты не нужен,
То и жить ты, значит, не достоин.
«Отвечай мне, картонажный мастер…»
Любовь утверждает жизнь, блуд ведет к смерти. Любовь «не делает зла», блудник видит в объекте вожделения виновника своего падения, и потому, блуд сочетает чувственное влечение с равнодушием к страданиям «партнера»:
Ты повторяла: «Я страдаю»,
Но что же делать мне, когда
Я наконец так сладко знаю,
Что ты — лишь синяя звезда.
Я вырван был из жизни тесной…
Лирическая героиня — «лишь синяя звезда», утренняя Денница, «мучительно, чудесно и неотвратимо» губящая красотой «дурманящего тела» охваченного «истомой» героя:
… Когда перед бедою
Я обессилю, стиснув зубы,
Ты не придешь смочить водою
Мои запекшиеся губы.
В часы последнего усилья,
Когда и ангелы заблещут,
Твои сияющие крылья
Передо мной не затрепещут.
Ни о какой любви «никогда не перестающей» нет и речи — лирический герой прекрасно понимает, что
… Ты меня забудешь скоро,
И я не стану думать, вольный
О милой девочке, с которой
Мне было нестерпимо больно.
«Ты не могла иль не хотела…»
Чем же являлась для лирического героя-блудника, лирическая героиня-блудница?
Это — богословски точное определение. «… Грех, где ни проявляется, везде ведет за собою мрак и слепоту […] он ослепляет и портит самые великие способности, превращает и губит самые обширные познания […] неотъемлемое свойство его предрасполагать человека к умственному помешательству, — писал архиепископ Иннокентий (Борисов). — […] Лишившись благодатного наития силы Божией, вышед из-под управления совести, рассудок в душе грешника становится жалким рабом господствующей страсти, которая для большего порабощения избодает ему очи, чтобы он не видел истины, доказывал и утверждал не то, что следует по вечным законам правды и долга, а что повелят гордость житейская, корысть и плотоугодие» (Архиепископ Херсонский и Тавринеский Иннокентий. О грехе, его видах и степенях и различных греховных состояниях. М., 1997. С. 37–38, 45–46).
Гумилев, в отличие от многих и многих авторов лирических любовных стихотворений, отличает любовь от блуда и сознает блуд — грехом. Мысли он иначе, изменился бы пафос, изменился бы тон — и вот тогда и H.A. Оцуп, и последующие критики признали бы, без сомнения, право за будущими биографами поэта анализировать стихи «о любви несчастной Гумилева в год четвертый мировой войны» не только на «нескольких страницах», но и в монографических «фолиантах почтенной толщины». Правда, тогда Гумилев не был бы Гумилевым, и символом его акмеизма не были бы «загадочные древние лики» православных икон, а — помянутая им самим фарфоровая статуэтка,
Где даме с грудью выдающейся
Пастух играет на свирели…
Описывая взаимоотношения лирического героя с «Синей звездой», Гумилев рассказывает об опыте греха и потому, естественно, акцентирует внимание на таких деталях, значение которых непонятно для читателей, незнакомых с православной сотериологией, учением о спасении души. В частности, среди всего многообразия эротических переживаний Гумилев особо настойчиво выделяет те, которые если и не были «табуированы» куртуазной традицией Серебряного века, то по крайней мере находились на ее периферии: стыд, жалость и сознание «немощи». В сочетании с «отрицательными» чертами гумилевской эротики, рисующими «безумие» страсти, эти переживания привносили в психологические коллизии изображенного Гумилевым любовного «романа» такую парадоксальную контрастность, что современники могли объяснить специфику эроса «неудачной книги» лишь эпатирующей «декадентской позой», воплотившейся на практике в дешевые эффекты и стилистические излишества. Между тем, если посмотреть на героя «Синей звезды» с сотериологической точки зрения, то пристрастие автора к «психологической изнанке» эроса становится понятным и закономерным.
В святоотеческом учении о Божественном промысле имеются ясные указания на то, что опыт греха может входить в состав Божественного попечения по отношению к человеку. Это со всей возможной определенностью утверждает св. Иоанн Дамаскин в своем «Точном изложении Православной веры»: «Попускается кому […] иногда впасть даже в постыдное деяние для исправления худшей страсти другого; как например, бывает кто либо такой, который превозносится своими добродетелями и отменными поступками; Бог попускает, чтобы этот впал в блуд, для того, чтобы он, чрез падение придя к пониманию собственной немощи, смирился, и, взывая, исповедал Господа» (Св. Иоанн Дамаскин. Точное изложение Православной веры. М., 1998. С. 113).
Разумеется, что подобная диалектика, чтобы не превратиться в соблазнительную казуистику («Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься»), требует жестких терминологических уточнений. Так, например, архиепископ Федор (Поздеевский), подытоживая святоотеческое учение о грехе, четко разграничивает «опыт порока» от «опыта греха» (см.: Архиепископ Федор (Поздеевский). Смысл христианского подвига. М., 1995. С. 151). Опыт порока, конечно, ни в какой мере не может стать ценностью и мудрее он никого сделать не может. Но если совершенный (или мыслимый) порок опознан затем именно как грех, он диалектически становится своего рода «педагогическим приемом» Провидения, демонстрирующим человеку его «немощь» и подвигающим его к Богу.