В 1962 году он пишет стихотворение «Диалог» – разговор с Богом. Одно из вершинных его произведений шестидесятых годов – «Большая элегия Джону Донну» – построено как диалог героя со своей душой. В «Исааке и Аврааме» диалог – стержневой прием. «Горбунов и Горчаков» – напряженный диалог, развернутый на огромном стиховом пространстве.
Но дело не только в структуре. Диалог для Бродского важен как метод взаимоотношения с миром. Он встроен в агрессивную монологичность его поэзии и уравновешивает ее. Таким образом возникает трагическая, но гармоничная картина мира – к чему Бродский всегда стремился. Создается непротиворечивый «портрет трагедии».
Диалогичность Бродского не идентична открытой М. Бахтиным полифоничности Достоевского. Бахтин писал, что роман Достоевского строится «не как целое одного сознания, объективно принявшего в себя другие сознания, но как целое взаимодействия нескольких сознаний, из которых ни одно не стало до конца объектом другого»[38]. В полифонических романах Достоевского, по Бахтину, существует «множественность одинаково авторитетных идеологических позиций».
Творческий метод Бродского принципиально иной, им самим определенный как драматургический. Если обращаться к формулировкам Бахтина, то картина выглядит так:
«Реплики драматического диалога не разрывают изображаемого мира, не делают его многопланным; напротив, чтобы быть подлинно драматическими, они нуждаются в монолитнейшем единстве этого мира… Концепция драматического действия, разрешающего все диалогические противостояния, – чисто монологическая»[39].
Творческий мир Бродского фундаментально монологичен, а место диалога он сам определил. Отвечая на вопрос о причинах обращения к драматургии, он говорит:
«Меня просто заинтересовала возможность двойного анахронизма (речь идет о пьесе „Мрамор“. -Я. Г.), так же, впрочем, как возможности развернутого, подробного диалога (которым я всегда сильно интересовался, ибо диалог, помимо всего прочего, есть колоссальная движущая сила, колоссальное организующее начало – в искусстве, во всяком случае). Так что, до известной степени, пьеса эта – вариация на темы из Платона»[40].
И если соглашаться с Бахтиным (а есть сильный соблазн с ним согласиться), то именно встроенность диалога в творческое пространство, объединенное до состояния монолита единством авторского взгляда, является родовым признаком драматургии.
Главное драматургическое произведение Бродского – «Мрамор» – форсированно, демонстративно ориентировано одновременно на античность и современность. И это – художественное доказательство историософского тезиса, четко поэтом сформулированного:
«Античности присущ прямой – без посредников – взгляд на мир: взгляд, никакой оптикой не вооруженный, когда единственная призма, в которой мир преломляется, – ваш собственный хрусталик… Двадцатый век настал только с точки зрения календаря; с точки зрения сознания чем человек современнее, тем он древнее»[41].
Мир целен во времени. Мир монолитен. В этой монолитности его мощь, но и безысходность. «Диалог есть колоссальная движущая сила» – средство осмыслить эту безысходность и придать ей черты живого жизненного процесса.
Все три пьесы («Мрамор» и два перевода – Тома Стоппарда «Розенкранц и Гильденстерн мертвы» и Брендана Биэна «Говоря о веревке») – истории отчаянного сопротивления безысходности. Действие «Мрамора» и «Говоря о веревке» разворачивается в тюрьме (причем для персонажей «Мрамора» и некоторых героев Биэна – пожизненной!) – в буквальном смысле. Действие пьесы о Розенкранце и Гильденстерне – в тюрьме, так сказать, метафизической, в условном пространстве, откуда нет выхода.
Гильденстерн на палубе корабля, как будто плывущего в Англию, трезво очерчивает их положение:
«Свобода передвижения, слова, импровизации – и все же… И все же тюрьма. Ибо границы этой свободы определены неподвижной звездой, и все наше перемещение – лишь небольшое изменение угла по отношению к ней; мы, конечно, можем ловить момент, наслаждаться на все сто, шнырять туда-сюда, но, как бы мы ни вертелись, круг замыкается…»
Все творчество Бродского пронизано явными и скрытыми смысловыми перекличками, образующими сколь бесконечно сложную, столь и монументально стройную систему. Так, формула о свободе как об изменении угла по отношению к неподвижному ориентиру, из рассуждения Гильденстерна о мире-тюрьме (что, в свою очередь, восходит к словам Гамлета: «Дания – тюрьма») перешла в стихотворение «Театральное», в описание башни-тюрьмы, той же, что и в «Мраморе»:
…Поскольку в ней —
тюрьма, время дня и движенье дней
определяют у нас углом
ее и сидящих в ней поделом
наклона к земле…
Все три пьесы – о смерти. Из всех трех тюрем можно уйти только в смерть. Туллий в «Мраморе» при помощи головоломного трюка добывает достаточно снотворного, чтобы превратить жизнь в вечный сон.
Сквозь всю пьесу Стоппарда идет зловещая игра в умирание, но заканчивается она подлинным уходом героев в небытие, потому что нет – в принципе – иного исхода из жизненного сюжета. Как сетует Гильденстерн:
«Смерть – это не игра, которая скоро кончится… Это отсутствие присутствия… ничего больше… бесконечное время, в течение которого… нельзя вернуться, это дверь в пустоту, которой не видишь… и когда там поднимается ветер, он не производит шума…»
А в пьесе Биэна все действие построено на ожидании, когда откроется «дверь в пустоту», – на взвинченно пристальном наблюдении за приготовлениями к казни.
В финале пьесы Биэна – сцена с могильщиками: поклон в сторону «Гамлета». А для Бродского – соответственно – в сторону «Розенкранца и Гильденстерна». А в «Мраморе» философ Туллий декларирует:
«…Пожизненно переходит в посмертно. И если это так, то и посмертно переходит в пожизненно… То есть при жизни существует возможность узнать, как будет там…»
И это, разумеется, есть горько-ироническая вариация на тему знаменитого монолога Гамлета «Быть или не быть» – о жадном стремлении узнать «безвестный край, откуда нет возврата».
«Чувствую себя Шекспиром».
«Мрамор» и два драматургических перевода, сделанных на рубеже шестидесятых-семидесятых годов, – а для Бродского перевод есть полноправный вариант личного творческого акта – объединены не только сюжетом и экзистенциальным смыслом, но и стилевым родством. Виртуозный диалогический узор «Розенкранца и Гильденстерна» безусловно родствен таковому же в «Горчакове и Горбунове» и тем паче в «Мраморе». На плотном назойливом диалоге держится и «Говоря о веревке».