Унялись ли у Вас комары? У нас их уже нет. Мы с Толей[50] заканчиваем перевод Леопарди, а в это время стихи бродят где-то далеко, перекликаясь между собою, и никто не едет со мной туда, где сияет растреллиевское чудо – Смольный Собор.
И в силе остаются Ваши прошлогодние слова: «Главное – это величие замысла».
Благодарю за телеграмму – античный стиль Вам очень удается, как в эпистолярном жанре, так и в рисунках; когда я их вижу, всегда вспоминаю иллюстрации Пикассо к «Метаморфозам».
Читаю дневники Кафки.
Напишите мне.
Ахматова
P. S. Я думаю, что Вам бы понравилась моя встреча с Гарри[51]. Жена его – прелесть.
А вот совершенно забытое и потерянное мною четверостишие, которое вынырнуло в моих бумагах:
Глаза безумные твои
И ледяные речи,
И объяснение в любви
Еще до первой встречи[52].
Может быть, это из «Пролога»[53]?
1989
«Столетняя война» – одно из самых мощных и загадочных произведений Иосифа Бродского – была написана во второй половине 1963 года. По драматическому стечению жизненных обстоятельств – травля, арест, суд – «Столетняя война» не была закончена. Завершенная сюжетно, она находилась в стадии напряженной авторедактуры, выбора вариантов тех или иных строк. После вынужденного перерыва поэт уже не возвращался к этому тексту. Таким образом, завершенным произведением «Столетняя война» считаться не может.
Незадолго до ареста Бродский отдал рукопись – машинопись с чернильной правкой – на хранение автору этой статьи, у которого рукопись и находилась до 1995 года. (Она на короткое время вышла из-под его контроля в 1972 году, когда перед отъездом поэта из России Владимир Марамзин предпринял огромный труд по составлению машинописного свода произведений Иосифа Бродского. «Столетняя война» была включена – с согласия Бродского – в предварительный состав пятого тома свода, куда должны были войти детские стихотворения, стихи на случай и незавершенные, но значительные вещи. Работа над томом была пресечена арестом Марамзина.)
В примечаниях Марамзина к «Столетней войне» говорится о существовании двух экземпляров рукописи. Поскольку Марамзин не приводит никаких разночтений, то очевидно, что второй экземпляр являлся машинописной копией имеющегося – без авторской правки.
В настоящее время правленная автором рукопись хранится в американском фонде И. Бродского, приобретенном Йельским университетом.
Хотя «Столетняя война» не была завершена, ввиду исключительного значения, которое она представляет как самостоятельное произведение и как звено творческого процесса того периода, текст тщательно подготовлен к печати для тома комментариев к «Сочинениям Иосифа Бродского» (издательство «Пушкинский фонд»). (В ближайшем будущем начнется работа по научной подготовке других незавершенных и неопубликованных произведений Бродского, которые в свое время станут частью академического издания его сочинений.)
«Столетняя война» принадлежит к жанру «больших стихотворений», созданному И. Бродским. Для «больших стихотворений» – в отличие от поэм – характерно преобладание внутреннего сюжета над внешним. Это становится очевидным, если проанализировать ту стилистико-смысловую общность, в которую входит «Столетняя война»[54].
Нет смысла и возможности искать историческую основу «Столетней войны», несмотря на «историческое» название. К реальной Столетней войне – вековой распре между английским и французским королевскими домами, развернувшейся на территории Франции в XIV–XV веках, – «большое стихотворение» Бродского никакого отношения не имеет. У Бродского вообще нет исторических стихов в точном смысле слова. Он свободно включал исторические имена, реалии, события в нужный ему контекст, используя их как привычные символы. «Столетняя война» – не более чем обозначение длительной кровавой бойни.
«Столетняя война», как и весь цикл, насыщена словами-сигналами. В сложных смысловых сочетаниях во всех частях цикла возникают ключевые понятия: птицы, холмы, кусты, звезды, снег. Особенно важны птицы, звезды, снег. Все эти ключевые понятия «выращены» в ранних малых стихотворениях Бродского, начиная с «Пилигримов». Птица-душа, впервые возникшая в стихотворении «Теперь все чаще чувствую усталость…» (1960) и ставшая главным персонажем «Большой элегии», в «Столетней войне» трансформируется в птицу-ангела. Но в первых строфах это просто птица, летящая над полями, по которым скачет гонец:
Летела птица. В этот миг под ней
был только остров…
И далее понятие «остров» пронизывает весь текст – островом кажется и сам гонец, и луна, отраженная в воде, и весь материк, на котором разворачивается действие. Этот мотив яростно нагнетается к финалу:
Всё острова – поля, кусты, холмы,
дома, ручьи, огни, кресты погостов,
их метры, акры, грезы, сны, умы,
глаза, уста и сердце – остров, остров…
Мы острова – вокруг одна вода
и мы, склонясь, глядим в нее устало…
Драматизм уподобления всего в мире разбросанным среди огромных вод островам восходит к тому же Джону Донну, которого открыл в это время для себя Бродский. Ибо Донну принадлежат великие строки:
«Ни один человек не может быть островом, так, чтобы ему хватало самого себя; каждый человек – это кусок материка, часть целого; если даже один ком земли будет смыт в море, Европа станет меньше, так же как если бы смыт был мыс или поместье твоего друга, или твое собственное; смерть каждого человека уменьшает меня, ибо я един с человечеством; и потому никогда не посылай узнать, по ком звонит колокол; он звонит по тебе»[55].
Человеческое одиночество, отъединенность от общности, трагизм и глубинный смысл смерти – все это страстно волновало молодого Бродского. Остров как символ отъединенности, одиночества, встреченный им у Донна, пришелся как нельзя более кстати.
Внешнее содержание «Столетней войны» чрезвычайно просто: измученный гонец рыщет по мрачному ночному пространству в поисках сражающихся армий, чтобы объявить о подписанном мире и остановить кровопролитие. Но когда он наконец находит поле битвы, то ничего предотвратить невозможно – исступленные противники уничтожают друг друга…
Антивоенный пафос «Столетней войны» очевиден и сегодня не очень понятен. Но в начале шестидесятых он таковым не казался.
Атомная война представлялась вполне реальной. В 1962 году мир пережил Карибский кризис, который мог стать роковым для человечества. Через несколько месяцев после него Бродский писал в «Шествии»: