Гуковский увидел в «Графе Нулине» «историческое произведение о современности и изображение обыденных и вовсе не свободолюбивых людей, обывателей, российских дворян, которые и составляют реальное большинство благородного сословия и, увы, реальную политическую силу»323.
Сидяков считал, что «совпадая в основном с изображенным в романе (речь идет о «Евгении Онегине». – И.С.) бытовым фоном, на который проецируются судьбы главных героев, среда, воспроизведенная в “Графе Нулине”, противостоит автору, предопределяя иронический и сатирический контекст поэмы в целом»324. В смысле бытовом и, может быть, идеологическом такое противопоставление в поэме есть. Но оно полушутливо-полусерьезно снимается общим, в конечном счете, интересом «героев» и «автора» к веяниям парижской, заграничной, свободной жизни. «Автор» как бы сквозь слезы смеется над их болтовней о парижских театрах, о которых он даже мечтать не смеет…
Один из новейших исследователей поэмы, Есипов, вслед за Гершензоном писал, что «представление о поэме как о произведении, лишенном серьезной проблематики, не соответствует истине»325. Сопоставляя «Графа Нулина» с поэмой Байрона «Беппо», которой Пушкин, как утверждает Есипов, подражал «в разработке характеров героев и построении сюжета», Есипов цитирует Байрона:
XVII
Мы знаем, добродетель Дездемоны
От клеветы бедняжку не спасла.
До наших дней от Рима до Вероны
Случаются подобные дела.
Но изменились нравы и законы…326
И приходит к выводу, что «именно здесь очерчена творческая задача: показать, как изменились общественные представления о морали по сравнению с представлениями Шекспира»327.
Соглашаясь с тем, что «авторская ирония по поводу супружеской верности Натальи Павловны звучит здесь столь явно, что избавляет от необходимости что-либо комментировать»328, Есипов ищет глубинного смысла поэмы в другом. По его мнению, «Пушкин не против европейского просвещения, он против его поверхностного, неорганичного для России восприятия. Таким пустым, поверхностным потребителем всего европейского предстает в поэме граф Нулин с первых строк знакомства с ним»329.
И окончательный вывод об обоих героях поэмы: «Наталья Павловна и граф Нулин неподлинны: они лишь копируют в своем поведении чужие образцы, в том числе и байроновские, именно в этом их истинная пародийность. <…> Герои “Графа Нулина”, как и их человеческие пороки, являющиеся объектами авторской иронии, следствие неадекватности восприятия плодов европейского просвещения в России»330.
Б.М. Гаспаров соглашается с Гуковским «в том смысле, что “Граф Нулин”, конечно же, не является простой аллегорией каких-либо исторических или политических идей; первый план поэмы, ее прямой смысл имеет свое собственное полноценное значение»331. Однако, «соглашаясь» снисходительно с Гуковским, вслед за этим вежливым согласием Гаспаров с ним спорит, утверждая наличие в поэме «второго смыслового плана», который «возникает в качестве напряжения, существующего между рассказанной в поэме историей, вполне реальной в ее гротескном правдоподобии, и тем символическим потенциалом, который заключен в ее образах и положениях»332. Итак, в поэме помимо ее прямого смысла существует какое-то особенное «напряжение» и «символический потенциал», позволяющий Б.М. Гаспарову свободно расправиться с «прямым смыслом» поэмы. Почему-то этот прямой смысл ему очень не нравится.
Оказывается, что в поэме многократно – и с неизменной пародийностью – реализуется в связи с образом ее главного героя мотив «зверя»333:
Себя казать, как чудный зверь,
В Петрополь едет он теперь. (4, 240)
Другое уподобление «зверю» Б.М. Гаспаров видит в том, что крадущийся в спальню героини граф сравнивается с котом.
Затем используются угрозы мужа графу:
Он говорил, что граф дурак,
Молокосос; что если так,
То графа он визжать заставит,
Что псами он его затравит. (4, 248)
И тут следует удивительная цепь сопоставлений, создающая действительно немыслимое «напряжение» в сознании исследователя, а не Пушкина: «Эта ситуация ассоциирует Нулина с еще одним “зверем” – зайцем. (Напомним в этой связи о роли зайца в событиях, послуживших предысторией создания поэмы; вспомним также о желании Пушкина превратиться в борзую, чтобы затравить зайца, перебежавшего ему дорогу в 1833 году.) В обоих случаях “зверя” обращают в бегство собаки. Данная ситуация, в ее проекции на образ нашествия мифологического “зверя”, заставляет вспомнить знаменитую басню Крылова 1812 года “Волк на псарне”, в которой изгнание Наполеона из России изображалось в образах травли волка»334.
По мнению Гаспарова, граф Нулин являет собой инфернальную фигуру. Как же доказывается его инфернальность? В перечисление того, что везет с собой граф Нулин, входит «ужасная книжонка Гизота». Ей дается такое объяснение: «“Ужасной книжонкой” иронически названы сочинения Гизо, доказывавшего историческую неизбежность падения монархии и установления республиканской формы правления; этот насмешливый эпитет в буквальном своем применении придает данному атрибуту графа Нулина инфернальный отголосок»335. Но кто же собирается применять буквально иронический эпитет «ужасный»? Инфернальность вкладывается в этот эпитет исследователем, и делается это с вполне очевидным расчетом – усилить необходимое «напряжение» и дать окончательное объяснение «символического потенциала» поэмы: «Итак, образ заглавного героя поэмы несет в себе множество черт, имеющих на поверхности чисто комический и сниженно-бытоописательный характер; однако внутренняя форма всех этих бытовых клише, совершенно стершаяся в повседневном их употреблении, с замечательной последовательностью проецирует “явление” графа Нулина в план апокалипсических символов. В этой проекции Нулин предстает в облике Антихриста, “чудного зверя”, который неожиданно является из Парижа (“нового Вавилона”), вооруженный инфернальными атрибутами: богохульной песней, насмехающейся над Богом, “ужасной книгой”, провозглашающей падение “священной власти” монарха. Сама парадоксальность этого вторичного смысла, несоответствие комическому внешнему облику ситуации может быть понята как часть мимикрии Сатаны, истинная личина которого открывается только умеющим читать скрытые “знаки”; эти расставленные скрытые знаки пародийно соответствуют тому напряженному поиску апокалипсических “знамений”, который был характерен для умонастроения русского общества в 1812 году»336.