Записные книжки. Заметки
2 Мая 31 г. Чтенье Некрасова «Влас» и «Жил на свете рыцарь бедный».
Некрасов
Говорят, ему видение
Все мерещилось в бреду:
Видел света преставление,
Видел грешников в аду.
Пушкин
Он имел одно виденье.
Недоступное уму,
И глубоко впечатленье
В сердце врезалось ему.
«С той поры» — и дальше как бы слышится второй потаенный голос:
Lumen coeium, Sancta Rosa…
Та же фигура стихотворная, та же тема отозвания и подвига.
Здесь общее звено между Востоком и Западом. Картина ада. Дант лубочный из русской харчевни:
Черный тигр шестокрылат…
Влас увидел тьму кромешную…
* * *
[О Пастернаке] 1. Набрал в рот вселенную и молчит. Всегда-всегда молчит. Аж страшно.
Набравши море в рот.
Да прыскает вселенной.
2. К кому он обращается?
К людям, которые никогда ничего не совершат.
Как Тиртей перед боем, — а читатель его — тот послушает и побежит… в концерт…
* * *
В современной практике глаголы ушли из литературы. К поэзии они имеют лишь косвенное отношение. Роль их чисто служебная: за известную плату они перевозят с места на место. Только в государственных декретах, в военных приказах, в судебных приговорах, в нотариальных актах и в завещательных документах глагол еще живет полной жизнью. Между тем глагол есть прежде всего акт, декрет, указ.
Записные книжки 1931–1932 годов
1. (Путешествие в Армению)
Севан
Жизнь на всяком острове — будь то Мальта, Святая Елена или Мадера — протекает в благородном ожиданьи… Ушная раковина истончается и получает новый завиток /в беседах мы обнаруживаем больше снисходительности и терпимости к чужому мнению, все вместе оказываются посвященными в мальтийский орден скуки и рассматривают друг друга с чуть глуповатой вежливостью, как на вернисаже.
Даже книги передаются из рук в руки бережнее [чем] стеклянная палочка градусника на даче…/
/При этом местность обнажена/
А ночью можно видеть, как фары автомобилей, пожирающих проложенное с римской твердостью шоссе, пляшут по зигзагам его огоньками святого Эльма.
Там же на острове Севане учительница А. X. вызвалась обучить меня армянской грамоте. Ее фигурку заморенной львицы вырезала из бумаги семилетняя девочка: к энергичному платьицу, взятому за основу, были пририсованы жестко условные руки и ноги и еще после минутного раздумья прибавлена неповорачивающаяся голова.
Ненависть к белогвардейцам, презренье к дашнакам и чистая советская ярость одухотворяли А. Смелая и понятливая, красной солдаткой бросила мужа-комсомольца, плохого товарища; воспитывала двух разбойников, Рагина и Хагина, то и дело поднимавших на нее свои кулачки.
То был армянский Несчастливцев.….. Уже пожилой мужчина, получивший военно-медицинское образование в Петербурге — и оробевший от голоса хриплой бабки.….. родины своей; оглохший от (ее) картавого кашля, ее честнейших в мире городов; навсегда перепуганный глазастостью и беременностью женщин, львиным напором хлебных, виноградных и водопроводных очередей.
Кто он? Прирожденный вдовец — при живой жене. Чья-то сильная и властная рука еще давным-давно содрала с него воротничок и галстук.
И было в нем что-то от человека, застигнутого врасплох посещением начальника или родственника и только что перед тем стиравшего носки под краном в холодной воде…
Казалось, и жена ему говорит: «Ну какой ты муж, — ты вдовец»….. С. являл собой пример чистокровной мужской растерянности. Его мучила собственная шея. Там, где у людей воротничок и галстук, у него было какое-то стыдливое место. То был мужчина, беременный сознанием своей вины перед женою и детьми…
С каждым встречным он заговаривал с той отчаянной, напропалую заискивающей откровенностью, с какой у нас в России говорят лишь ночью в вагонах.
Хоровое пение — этот бич советских домов отдыха — совершенно отсутствовало на Севане. Древнему армянскому народу претит бесшабашная песня с ее фальшивым былинным размахом, заключенным в бутылку казенного образца.
Москва
Никто не посылал меня в Армению, как, скажем, граф Паскевич грибоедовского немца и просвещеннейшего из чиновников Шопена (см. его «Камеральное описание Армении», сочинение, достойное похвалы самого Гёте).
Выправив себе кой-какие бумажонки, к которым, по совести, и не мог относиться иначе, как к липовым, я выбрался с соломенной корзинкой в Эривань в мае 30-го года /в чужую страну, чтобы пощупать глазами ее города и могилы, набраться звуков ее речи и подышать ее труднейшим и благороднейшим историческим воздухом/.
Везде и всюду, куда бы я ни проникал, я встречал твердую волю и руку большевицкой партии. Социалистическое строительство становится для Армении как бы второй природой.
Но глаз мой /падкий до всего странного, мимолетного и скоротечного/ улавливал в путешествии лишь светоносную дрожь /случайностей/, растительный орнамент /действительности/……
Неужели я подобен сорванцу, который вертит в руках карманное зеркальце и наводит всюду, куда не следует, солнечных зайчиков?
Нельзя кормить читателя одними трюфелями! В конце концов он рассердится и пошлет вас к черту! Но еще в меньшей степени можно его удовлетворить деревянными сырами нашей кегельбанной доброкачественной литературы.
По-моему, даже пустой шелковичный кокон много лучше деревянного сыра… /Давайте почувствуем, что предметы не кегельбаны!/ Выводы делайте сами.
Первый урок армянского языка я получил у девушки по имени Марго Вартаньян. Отец ее был важный заграничный армянин…..и, как мне показалось, консул сочувствующих советскому строительству с национальной точки зрения буржуазных кругов. В начале советизации он состоял комиссаром в Эчмиадзине. По словам Марго последний католикос кормился одними цыплятами. О священничестве, богатстве и правительстве Марго говорила с наивным ужасом пансионерки.
В образцовой квартире Вартаньян электрический чайник и шербет из лепестков роз тесно соприкасался с комсомольской учебой. Даже свой недолеченный в Швейцарии туберкулез бедняжка Марго /растила в Армении как драгоценный тепличный цветок/ остановила пылью эриванских улиц: «Дома умирать нельзя!»
Она руководила пионерами, кажется, и хорошо владела /изученным после итальянского/ наречием бузы и шамовки.