Вопрос застал Михаила врасплох. Он развел руками:
— Так ведь верующий он… Давно.
— Вот энто правда, что давно! Он был верующим, и когда атаманил при старом режиме, и когда от всех мобилизаций бегал — от белой, красной, кудиновской, и когда в станисполкоме сидел и богател, как будто советская власть его не касается.
Правда, вышла и у него осечка, попал в исправдом, но быстро вышел, быстрее меня, и пошел в церкву пономарем как ни в чем не бывало! Где же он, богомольный, был в 19-м, когда безбожники святые церквы поруганию подвергали? Видел я его недавно: все такой же гладкий, справный, пузо ишо больше стало. Зараз у меня, Миня, вопрос: ежели Бог таким, у которых завсегда хата с краю, помогает, а мне нет, зачем мне верить в Него? Я в энтом вопросе большевиков понимаю!
— Я, Харлампий Васильевич, за тестя не ответчик…
— Знамо дело! У меня к тебе претензиев нет. Ты мне скажи, отчего Бог таких, как Петро Яковлич, любит?
Михаил отвел глаза.
— Ничего я не знаю про Бога… Я хоть и числюсь пролетарским писателем, а думаю, что Его лучше не касаться… — тихо сказал он. — История у меня была, когда я сидел в Чеке в Вешенской… — Он искоса кинул быстрый взгляд на Ермакова — не засмеет ли? — Видение, в общем… Привели в камеру батюшку — между прочим, Михаилом его звали, а он сказал, что меня скоро освободят. Проснулся я, а никакого батюшки нет. Не знаю, был ли он, или помстился мне, только меня и впрямь скоро освободили, дали условно год.
— Так его на рассвете в расход отвели, стал-быть, бедолагу! — предположил Ермаков.
— Спрашивал, был ли в камере батюшка, а мне караульный говорит: тебе, часом, таракан в голову не забежал?
— Ужас как люблю такие истории. С детства, — сказал красный от водки Харламов.
— Да-а, — думая о чем-то своем, протянул Ермаков. — Я видений, врать не буду, не видал никогда, но вот был у меня перед германской случай. Косили мы на делянке поутру. Чую вдруг, коса прошла по чему-то вязкому. Нагнулся — утенок лежит, перерезанный надвое. Остальные рассыпались с чулюканьем. Положил я на ладонь птенца, а он теплый ишо, на клюве пузырек кровицы. Так жалко мне вдруг его стало, хоть сроду был не из жалостливых! Стою, смотрю на него… Потом, уже во время гражданской, вспомнил энтот случай и подумал: так я ж судьбу свою увидел! Оттого и защемило сердце… Я, как утенок энтот, а луг — Россия… Вот так-то, братцы мои… Обманули образованные люди Россию… Все были на словах за мужика, а на самом деле всякий думал, как бы мужика в свою арбу запрячь. Вот кабы поднялись крестьяне вслед за нами в феврале 19-го, то заставили бы мы и товарищей, и господ считаться с мужиком. А так — ходили мы то за красными, то за белыми. Рубил я баклановским ударом и тех, и других, и скажу вам откровенно, как на духу, други мои, потому верю, что вы меня не продадите: не жалею, что рубил господ-товарищей, а жалею, что рубил обманутых ими мужиков, утят желторотых.
Над столом повисло молчание. Захмелевшие собутыльники думали невеселую думу. Михаил встряхнул головой.
— А какой он — баклановский удар? — спросил он. — Слышать-то я слышал, а видеть не приходилось.
— Какой удар? — выпрямился Харлампий, и глаза его сверкнули. — Федор, у тебя шашка есть?
— Да есть где-то батина.
— Неси.
Федор ушел в горницу, копался там, а потом вернулся с видавшей виды шашкой. Ермаков вытащил ее из почерневших ножен, укоризненно посмотрел на Харламова:
— Кто ж так оружию содержит? Сразу видно, не воевал ты. Шашка твоя ржавая, тупая. Ей ветку с палец не срубить, а у противника она от лба отскочит, как деревянная. Эх, разомлел я тут в тепле за горилкой, неохота в свой курень за шашкой тащиться, а то бы я показал, что есть баклановский удар. А впрочем… Яков Пятиков ведь твой сосед? — спросил он у Феди.
— Так.
— Счас, — показал товарищам черный палец Харлампий, поднялся и вышел за порог. Со двора донесся командный его голос:
— Яков!
— Слухаю! — тут же, как будто ждал, отозвался откуда-то Яков.
— Как ты есть мой бывший ординарец, то сходи по старой памяти в мой курень и скажи Анне, чтобы она мою шашку дала — серебряную, подарок товарища Буденного. Сам я уже махнул несколько стаканов и отяжелел малость. А потом дуй с шашкой сюда — здесь и тебя стакан поджидает.
— Это дело. Я мигом!
Вскоре Яков, высокий однорукий казак, вернулся с шашкой в богато изукрашенных ножнах, выпил, не поморщившись, протянутый стакан, занюхал корочкой хлеба.
— «Беззаветному бойцу за дело пролетарской революции комполка товарищу Ермакову Харлампию Васильевичу. Командарм-1 С. М. Буденный», — торжественно прочитал Харлампий выгравированную на ножнах надпись. Потом он попробовал пальцем лезвие шашки:
— Маленько подправить надо. Федор, тащи брусок.
Расчетливо цвикнув несколько раз точилом по лезвию, Ермаков кивнул на дверь:
— Пошли на баз.
— Василич, ты, часом, не на моем хряке баклановский удар испробовать собрался? — забеспокоился Федор.
— Да пора бы уж! Скоро Рожжество! Ты, Федь, не бойся: я не хряка, я тебя рубить буду, потому ты есть хозяин.
Ермаков надел шинель, пристегнул шашку и вышел на двор. Все последовали за ним. Пятиков крутил белобрысой головой: «Ну, счас будет!» На базу Харлампий огляделся. Возле сарая были сложены березовые бревнышки длиной около полутора аршин и толщиной вершков в пять. Ермаков взял одно, воткнул его в снег, отступил на шаг-два и выхватил шашку из ножен. Держа ее стоймя, тронул еще раз лезвие, примерился. Пригнувшись, слегка взмахнул шашкой. Затем еще раз пригнулся и со всего маху — шашка аж засвистела над головой — рубанул наискось. Половина бревнышка подпрыгнула и воткнулась в снег.
— Вот это есть баклановский удар, — скромно сказал Харлампий.
Михаил вдруг с отвратительной отчетливостью увидел перед собой обезглавленного в Плешакове терским есаулом комиссара, и его, как и тогда, затошнило, но на этот раз он быстро справился с собой.
Ермаков между тем взял еще одно бревнышко и показал свою лихость уже левой рукой.
— Ну, ты, Харлампий Василич, сила! — восхищенно сказал Яков. — Прям хучь зараз снова на-конь!
— Ну-к, что ж, если Родина кликнет… Ляхов-то я — чисто энти дрова рубил, помнишь, Яша?
— И что характерно, — подтвердил Яков, — апосля удара Харлампия Василича верховой, хучь и разрублен до седла, а падает не сразу. Энто об чем говорит? — с профессорской интонацией спросил он Федора и Михаила. — Энто говорит об том, что шашка рассекла его чисто, как нож масло, и нужен ему какой ни есть толчок, чтоб он, стал-быть, на половинки развалился.