Прервав себя, он посмотрел мне в глаза. Оба майора также уставились на меня. Прошло несколько секунд. Тихо жужжал вентилятор. В помещении было жарко, так как американцы почему-то любили сильно натапливать свои дома. За окном послышался свист — смена караула. Потом прозвучали несколько тактов, сыгранных на трубе заключенным Бенни Гудменом. Затем раздался смех, за дверью послышались шаги, кто-то остановился, но тут же медленно удалился…
Трое офицеров все еще смотрели на меня. Во рту у меня стало сухо, и я несколько раз облизал языком губы. Я хотел что-то сказать, но не смог промолвить ни слова. Но это было и не важно, ибо то, что я хотел сказать, говорить не следовало. А мои возражения они уже слышали.
— Здесь чертовски жарко, — сказал один из майоров, открыл окно и выглянул во двор.
Из пачки, лежавшей на столе, я достал сигарету. Полковник дал мне огня и похлопал по плечу:
— Завтра в десять утра вы скажете о своем решении. Ваша судьба теперь в ваших собственных руках.
Я возвратился в свою камеру и бросился на кровать. Меня охватила смесь ненависти, страха, сострадания к себе и упрямства. Мне хотелось кричать и плакать, и я стал бессмысленно колотить кулаками по проволочной сетке камеры.
— Спокойно, парень! — воскликнул, смеясь, охранник. — Я знаю, что тебе требуется.
И он просунул мне сигарету.
Оба моих защитника в тот же день навестили меня. Я рассказал им о предложении управления стратегических служб. Они пожали плечами, но никакого совета мне не дали. Впоследствии майор Регин признался мне:
— От вас я и не ожидал ничего другого. Должен сказать, что стал бы защищать вас с меньшим желанием, если бы вы тогда проявили слабость. Для меня вы — солдат, и никто другой. Я ведь тоже солдат. Разница между нами лишь в цвете военной формы да в языке.
Между прочим, трюк моих защитников прошел, и им удалось оттянуть на неделю начало судебного разбирательства.
— По моим расчетам, — рассуждал Регин, — война должна закончиться в мае сорок пятого. Таким образом, мы не дотягиваем до нашей победы четыре недели. Как решить эту проблему, я не знаю. В общем, сами посудите. Слушание дела начнется шестого февраля и продлится не менее недели. Через четыре недели после вынесения приговора он будет утвержден. Это произойдет где-нибудь в конце второй недели апреля. Война же, считаю, окончится во вторую неделю мая. И эти-то вот остающиеся проклятые четыре недели могут оказаться для вас роковыми.
Я попал в довольно странное положение. Мой единственный шанс уцелеть состоял в скорейшей капитуляции моего отечества. И то, что я вынужден был рассчитывать на полное поражение собственной страны, было ужасно. А ведь мой брат погиб под Сталинградом, а отец был ранен в Первую мировую войну. И лучшие мои друзья, подобно миллионам других таких же немцев, как и они, пали как на Севере, так и на Востоке и Западе «за фюрера, народ и отечество». Правда, потом оказалось, что в последний момент самый главный виновник всего этого, которому народ должен был бы быть благодарен за «величие Германии», дезертировал в небытие…
Мои охранники делали все возможное, чтобы как-то подбодрить меня. Однако главным моим врагом оставались мои мысли. День и ночь я размышлял о том, что было сделано не так или упущено. Передо мной вставали видения, которые могли бы заинтересовать психиатра. Я то ехал в «кадиллаке», то купался в Майами, то целовал прекрасных женщин, заказывал у портных шикарные костюмы, угощался раками, расплачиваясь за них тысячедолларовыми купюрами. Я покупал драгоценности, пил шампанское и ел ложками черную икру, которую в общем-то не слишком и любил.
А вот передо мной появился отец.
Я ясно видел его изможденное, покрытое морщинами лицо, переживал вместе с ним его голод, страх перед бомбами, его тревогу обо мне: я был тем последним, что у него еще было. Он не имел ни малейшего представления, где я находился, и не мог знать, в каком положении я оказался.
Моему ведомству в Берлине конечно же все уже известно, но там и не подумают что-либо сообщать ему. Впоследствии мне рассказали, что, когда доктор С. из Главного управления имперской безопасности узнал о моем аресте, он долго чертыхался.
Тогда же было проведено совещание сотрудников ГУИБ, на котором зашел разговор о том, сломаюсь ли я в ФБР или нет. Большинство считали, что я должен выдержать. Они оказались правы. Мне удалось сохранить в тайне имена людей, работавших на нас в Америке. И дело тут было не только в моей стойкости, но и конечно же в исключительно гуманном обращении со мной в ФБР, где даже не была предпринята сколь-либо серьезная попытка выжать из меня нужную информацию.
Естественно, моя судьба не слишком взволновала моих коллег в Главном управлении имперской безопасности. Все они были заняты главным образом сами собой, собираясь бежать из Германии, например в ту же Испанию, где рассчитывали надежно укрыться. А один из них, преисполненный заботы о личном благополучии, воспользовался моими золотыми часами и некоторыми личными ценными вещами, оставленными мною там в сейфе перед отплытием к берегам США…
* * *
Дело мое по-прежнему держалось в секрете. Мне до сих пор непонятно, каким образом ФБР и армии удалось не допустить выхода на меня вездесущих газетчиков. Ни о какой истории Гимпеля нигде не было слышно. Но в правительственных кругах знали о нашей высадке с подводной лодки в бухте Френчмен. Президент Рузвельт лично распорядился провести судебное разбирательство моего дела в надлежащем порядке и осудить меня по всей строгости закона. Так что бывшему агенту абвера номер 146 была оказана высокая честь.
Приказ о судопроизводстве — подписал генерал Терри. Судьями были назначены полковники Клинтон Херольд, Латроп Бюллен и Джон Грир. В качестве присяжных заседателей в зале суда находились постоянно подполковник и три майора. Сторону обвинения представляли майор Роберт Керри и подполковник Кеннет Граф. Генеральный прокурор Соединенных Штатов, к которому все обращались «ваша милость», присутствовал на заседаниях трибунала в качестве наблюдателя и советника. Рядом с ним обычно сидел прокурор штата Нью-Йорк.
Судебные заседания проводились в одном из правительственных зданий Нью-Йорка, в котором располагалась штаб-квартира второго армейского командования. Меня привозили туда в закрытом автомобиле. В наручниках. Билли доставляли на другой машине, так как соблюдался принцип нашей изоляции друг от друга. Мы были не против, поскольку между нами давно уже пролегла полоса отчуждения.
Только теперь я заметил репортеров. Они не знали ничего по существу дела, но приготовления к судебному процессу от них не укрылись. С фотоаппаратами и телекамерами они пытались прорваться сквозь кордон военной полиции, но безуспешно.