фашистами, – вздохнул отец, – а не как раньше, с коммунистами.
– Ты же всегда говорил, – удивился я, – что они друг друга стоят.
– Не в Италии. Помнишь Чиполлино? Левые живут в хижинах, правые – во дворцах.
Однако размер выделенного нам пособия не оставлял выбора, и мы, как все, отправились к марк- систам в Остию. Мне до сих пор непонятно, почему Третью волну вынесло на этот морской курорт. Так или иначе, тем жарким летом любимая дача римлян впустила шумную толпу, с которой я смертельно боялся смешаться. Чем не отличался от всех остальных.
– Попав за границу, – заметил много лет спустя Миша Эпштейн, – только русские переходят на другую сторону улицы, заслышав родную речь.
– Еще бы, – согласился я, – мы себя знаем.
Тогда я еще не знал и удивлялся, как неприятны люди, отобранные по одному признаку – евреи, филателисты, болельщики. В Остии нас объединяли советский опыт и туманные американские перспективы, общие для всех, кроме летнего приятеля отца и зимнего друга нашего дома дяди Жоры. Боясь, что его не впустят в Штаты из-за серьезного партийного стажа, он стал сионистом, но начал издалека и попросился в Австралию. Другие ждали американской визы у моря, собираясь возле овальной будки пригородной почты, ставшей эпицентром молодых эмигрантских будней. Здесь снимали и сдавали квартиры, обменивались точными, но непроверенными сведениями, флиртовали с местной молодежью, торговали консервами “Завтрак туриста” и зубной пастой “Зорька”, собирали экскурсии и связывались с родиной с помощью международного телефона. Чем дороже стоил звонок, тем громче кричали в трубку.
Из-за наплыва иноземцев одичавшие от интервенции почтовые служащие пребывали в состоянии перманентного отчаяния.
– По буквам, для идиотов, – объясняла в окошечко напористая бабка, – Ке-ше-нев.
– Простейших слов не понимают, – сочувствовала другая.
– О, соле мио, – пела в лицо клерку третья, надеясь растопить лед.
Сам я переходил на русский, исчерпав невеликий запас университетской латыни: Puer, pueri, puero.
Но вскоре наши достаточно изучили итальянский, чтобы торговаться на базаре, и со дворов коммунальных вилл потянулся запах обожженных баклажанов, которые одесситы называли синенькими. Моя жизнь тоже налаживалась: пинии делились тенью, Тирренское море было теплее Балтийского, вино обходилось дешевле минералки, и мы не пили ее из экономии. Просыпаясь после сиесты в беседке, обвитой созревающим виноградом, я притворялся Нероном, и, когда спадала жара, меня тоже тянуло к приключениям. Главным из них, конечно, был Рим.
2
Дорога в Рим казалась списанной из “Итальянских сказок”. Как и у Горького, она требовала от пассажиров пролетарской солидарности, когда начинались забастовки. В Риме они были непредсказуемы, как в Риге – дожди, и относились к ним так же беззаботно. Внезапно электричка останавливалась на полпути, и пассажиры неторопливо пересаживались в автобусы. Все опаздывали, но никто не роптал, зная, что все дороги ведут в Рим. Пользуясь этим, я по старой памяти путешествовал автостопом. Как и дома, меня обычно подбирали грузовики.
– О, Russo! – радовался шофер. – Comunistа?
– Где мне, – отнекивался я на пальцах, но он принимал мой жест за скромность и угощал слишком изысканным для придорожной забегаловки коктейлем – молоко с “Амаретто”. За стойкой мы вели бурный спор, обходясь за неимением общего языка именами собственными.
– Stalingrad! – кричал шофер.
– Сталин, – возражал я.
– Gagarin! – не унимался итальянец.
– Брежнев, – отбивался я.
– Vietnam? – спрашивал он.
– Прага! – крыл я козырем.
– Belle ragazze, – сдавался собеседник.
– Да уж, – соглашался я на “красных девиц”, и шофер заказывал по второму стакану.
Так или иначе, мне всегда удавалось добраться до Пирамиды Цестия. Конечная остановка пригородного сообщения, она и впрямь была пирамидой и приютом для сотни ленивых кошек. Здесь стартовал заветный маршрут, от которого у меня подгибались колени. Вооруженный мечтой и Плутархом, я бросался к прошлому, но отвлекался на настоящее. Глотая слюну, обходил прилавки с экзотическими скибками кокосов. Заглядывался на римлянок в узких юбках, спорхнувших на мотороллеры из “Сладкой жизни”. Прямо на тротуарах сомалийские негры продавали коврики с гуриями, медную утварь и золоченые энциклопедии. Всюду ели макароны не по-флотски. Лилось вино, били знаменитые фонтаны, ржали кони, и пухлые легионеры в крашеных латах позировали возле бесспорного, но несуразно громадного Колизея.
Рим был намного больше и лучше меня. Он грозил обратить мою куцую биографию в занудный том путевых заметок. Боясь обменять свою историю на чужую географию, я соглашался на роль паломника, страшась участи туриста. Но и с ней у меня не очень получалось. Ставя галочки и отсылая хвастливые открытки, я будил в себе бледный восторг, не дождавшись настоящего вожделения. Все стояло на своих местах и казалось картонным. Хотя с занудным прилежанием отличника я осматривал город до мушек в глазах, он не складывался в Рим. Лишь однажды я почувствовал укол истины, когда в сумерках выбрался за ворота и пошел по дороге, уворачиваясь, как человек женатый и трусоватый, от гетер, охотившихся на водителей рефрижераторов. В свете фар я прочел на мраморной табличке Via Appia и охмелел от названия. Никогда не менявшееся, в отличие от ветреной улицы Ленина, оно заземлило мои неопытные странствия и предлагало урок.
Чтобы означающее, – пересказывал я его сам себе на привычном языке Лотмана, – слилось с означаемым, надо забыть все, что знал, и узнать заново – на своих, а не заемных условиях.
Не умея отличить собственные впечатления от вычитанных, я оставил и Рим, и мир на потом, капитулировав перед соблазном, оказавшимся просто физически непреодолимым.
3
В Гоголевской библиотеке соотечественников собиралось не меньше, чем у почты в Остии. Возможно, это были те же люди; да и книги, стоя за ними в очереди, мы брали одинаковые: Солженицына. Но за ним открывался целый город запретного, и я осваивал его по улице зараз: Бердяев стоил Форума, Набоков – Ватикана. Я понимал, что вновь запираюсь в книжном гетто, но не мог с собой справиться, ибо был счастлив за его бумажными стенами.
Стоило уезжать, чтобы опять уткнуться в книги, – попрекал меня внутренний голос.
Стоило, – мычал я, отрываясь от желтых страниц ветхих эмигрантских изданий, чтобы добраться до библиотеки имени Гоголя, которого с каждым визитом я понимал все лучше.
Гоголь не хотел стать итальянцем, он хотел быть с ними. Предпочитая жить за границей, русские писатели не собирались приспосабливаться к ней. Наполненные собой и своей родиной, они любили и ненавидели ее на расстоянии еще больше. Лелея ностальгию, классики упорно подкармливали ее разлукой и смягчали русским словом. В их книгах иностранцы служили стаффажем, вроде мишек на картине Шишкина. Иностранцы оживляли окрестности, вносили меру, указывали на масштаб и, ничего ни в чем не