Константин улыбнулся, представив себе старого поэта, высокого, сухопарого, с длинной седой бородой. Вот он ходит по кабинету, опираясь на палку, сильно прихрамывая, взглядывает на развешанные картины – под старость Полонский взялся за кисть – и размышляет, как бы это прилично поступить с книгой, которая лежит у него на письменном столе и смущает его, и затрудняет ответ.
«Не помню, – написал Полонский, – кто-то мне говорил, что Вы дилетант в поэзии, а хвалить Вас следует, потому что Вы единственное лицо из Царской Фамилии, которое после Екатерины Великой настолько любит и понимает значение литературы, что само берется за перо, переводит, пишет – умственному труду посвящает свои досуги… Но кто мне говорил – ошибается… Читая книжку Вашего Высочества, я провижу в ней нечто более существенное, чем простой дилетантизм».
* * *
– Моего «Возрожденного Манфреда» почти не заметили… Я впервые пробовал себя в драме, вернее в драматическом отрывке. Хотел изобразить Манфреда в его загробной жизни и начал там, где Байрон закончил свою поэму. [30] Фет не сказал ни слова. Страхов даже не заметил, Майков написал, что по поводу «Манфреда» можно о многом поговорить. Но не поговорил. Суждения Гончарова и Полонского противоречивы. Иван Александрович категорически сказал, что «Манфред», скопированный с колоссальных образцов Байрона и Гёте, [31] – бледен. Он – плод ума, а не сердца и фантазии… Короче говоря, обругал.
Константин ходил кругами вокруг кресла жены. Лиза что-то вышивала, но бросила рукоделие и стала внимательно слушать.
– И Полонский так думает?
– Не совсем. Он смеется над тем, что «Новое время» обозвало моего «Манфреда» «мистерией», как что-то туманное и неудобопонятное. А ему все понятно, и смысл драмы, и ее стихи он считает получше ямбов моего перевода «Мессинской невесты» Шиллера.
– Так что же тебя заботит?
– Сам не пойму. Полонский, в отличие от Гончарова, хвалит стихи, в которых я одушевил тучи, гром, молнию, их разговоры между собой. Пишет, стихи эти так хороши, что, когда он прочел их сыну, тот пришел в восторг и закричал: «Ставь пять с крестом!» – это высший балл в его гимназии.
– Ну и поставил? – Лиза, засмеявшись, встала и поцеловала мужа. – Вот видишь…
– Не поставил… Пишет, что стих «О прибрежье скал…» с ударением на «О» неблагозвучен. Гончаров сердится…
– Не может этот добрый, любезный человек сердиться. Он просто, по его же словам, болен неизлечимой болезнью – старостью, и потому бывает раздражителен. Прочитай мне его слова о «Манфреде».
– Сурово пишет: «… Между людьми как-то легко укладывается понятие о спасении таких героев, как Манфред, Дон-Жуан и подобных им. Один умствовал… плевал в небо и знать ничего не хотел, не признавая никакой другой силы и мудрости, кроме своей, то есть общечеловеческой, и думал, что он – Бог. Другой беспутствовал всю жизнь, теша свою извращенную фантазию и угождая плотским похотям; потом – бац! Один под конец жизни немного помолится, попостится, а другой, умерев, начнет каяться – и, смотришь, с неба явится какой-нибудь ангел, часто дама… – и Окаянный Отверженный уже прощен, возносится к небу, сам Бог говорит с ним милостиво!.. Дешево же достается этим господам так называемое спасение и всепрощение!»
Лиза погрустнела и снова принялась за свою вышивку.
– Извини, мне нравится, как Иван Александрович все рассудил. Я так согласна!
– А Полонский считает, что надо было воспользоваться готовой церковной канвой. У нас сохраняется верование, что душа после смерти сорок дней ходит по мытарствам перед тем, как быть осужденной или помилованной. Через эти мытарства и надо было провести Манфреда. Есть у него и другая канва. Она мне ближе. Послушай. Манфред, покинув тело свое и став духом, все же чувствует на себе следы земной жизни, он ограничен пространством и временем, он по-прежнему далек от Бога, от истины, от вечного и бесконечного. В его душе возникают прежние страдания, сомнения, вопросы. Он знает тайны земли, но не знает тайн божественных. И слышатся вдруг ему слова Спасителя: «Будьте совершенны, яко совершенен Ваш Отец Небесный». Но Манфред не знает, да и не знал раньше, пути к этому совершенству. Он страдает от незнания. Его отуманенный взор проясняет чистая Любовь: достигнуть совершенства никто не может, но достигать совершенства все могут. Верить, надеяться, любить. Любить – обязательно. Без любви стремление к лучшему приводит к страданиям, с любовью – к блаженству…
– Как невозможно хорошо ты рассказал! Какие же вы, русские, удивительные…
– Это не я рассказал, а Яков Петрович Полонский. Они с Гончаровым большие художники… Я так не умею. Не понимаю, как быть с «Манфредом». Гончаров не щадит. Полонский пять с крестами ставит. Я, наверное, лирик. Драмы мне никогда не сочинить, а хотелось бы что-нибудь из русской истории или библейское… Не знаю как быть…
– Делать, как говорит твой мэтр. Нет, на русском есть лучшее слово…
– Пестун. Так я называю Гончарова.
– Да, да! Как он говорит? Закрыть «Манфреда» в портфеле на два года? Пусть сидит там! Совершенствуется…
* * *
Теперь, когда получены и прочитаны все отзывы на его первую книгу, можно было сосредоточиться на творчестве. Он безоговорочно принял все замечания. Тревожили советы Фета: «Из тесноты случайности надо вынырнуть с жемчужиной общего». Страхов прост в пожелании: «Перед Вами далекий путь. Если вы не торопитесь, то хорошо делаете. Будьте верны самому себе».
Но вот Полонский… «Участь поэтического дара, – написал поэт, – зависит от обстоятельств и настроений общества. Громче и дальше слышна песня среди… чутко настроенного, никакими криками не отвлеченного внимания».
К. Р. вступал в новую культурную реальность подступающего нового века. «Каким путем, куда идешь ты, век железный? Иль больше цели нет, и ты висишь над бездной?» – писал в это время нелюбимый им Дмитрий Мережковский.
К. Р. видел, что рождается новый поэтический стиль с большей авторской свободой и субъективной рефлексией. Век, идущий на смену золотому веку, установит культ «абсолютно свободной личности», «сверхчеловека», что выразится в самообожествлении, особом своеволии, богоискательстве, эпатаже, когда будут воспеваться не только любовь, но и грех, не только Бог, но и дьявол…
Тридцатидвухлетним поэтом он войдет в этот новый век поэзии, название которому даст Анна Ахматова:
Были святки кострами согреты,
И валились с мостов кареты,
И весь траурный город плыл
По неведомому назначенью,
По Неве или против теченья, —
Только прочь от своих могил.