«Фамилии ее по мужу он не признавал. Еще в 1840 или 41 году, посылая Вареньке переделку поэмы «Демон», он, в переписанном посвящении к поэме, из поставленных переписчиком В.А.Б. (Варваре Александровне Бахметевой) с негодованием перечеркивает несколько раз Б. и ставит Л. (Лопухиной).
Не напоминает ли это – жестом – речи Демона перед Ангелом, приосеняющим, в защиту, своим крылом Тамару (шестая редакция):
«Она моя, – сказал он грозно, —
Оставь ее, она моя;
Отныне жить нельзя нам розно,
И ей, как мне, ты не судья…
…………..
Здесь я владею и люблю!..» —
или же сцену из последнего текста поэмы, когда в пространстве синего эфира Ангел, летящий на крыльях золотых, несет в объятиях своих грешную душу Тамары, а свободный путь ему пересекает взвившийся из бездны «адский дух»:
Он был могущ, как вихорь шумный,
Блистал, как молнии струя,
И гордо в дерзости безумной
Он говорит: «Она моя!»
Лермонтов так и не расстался до конца своих дней ни с Демоном, ни с Лопухиной…
Одна, но пламенная страсть…
Мережковский пишет обо всем об этом:
«Родные выдали Вареньку за богатого и ничтожного человека. Может быть, она любила мужа, была верною женою, но никогда не могла забыть Лермонтова и втайне страдала, так же как он, хотя, по всей вероятности, не осознавала ясно, отчего страдает…
Он пишет ее через много лет разлуки:
Душою мы друг другу чужды,
Да вряд ли есть родство души.
Говорит ей просто:
…вас
Забыть мне было невозможно.
И к этой мысли я привык.
Мой крест несу я без роптанья.
Любовь – «крест», великий и смиренный подвиг. Тут конец бунта, начало смирения, хотя, может быть, и не того, которого требует Вл. Соловьев.
«От нее осталось мне только одно имя, которое в минуты тоски привык я произносить, как молитву»…
Святая любовь, но святая не христианской святостью; во всяком случае, не бесплотная и бескровная любовь «бедного рыцаря» к Прекрасной Даме…
«А Варвара Александровна будет зевать за пяльцами и, наконец, уснет от моего рассказа», – пишет Лермонтов.
Зевающая Беатриче немыслима. А вот зевающая Варенька – ничего, и даже лучше, что она так просто зевает. Чем больше она простая, земная, реальная, тем более страсть его становится нездешнею.
Для христианства «нездешнее» значит «бесстрастное», «бесплотное»; для Лермонтова наоборот: самое нездешнее – самое страстное; огненный предел земной страсти, огненный источник плоти и крови – не здесь , а там … И любовь его – оттуда сюда. Не жертвенный огонь, а молния.
Посылая Вареньке список «Демона», Лермонтов в посвящении поэмы с негодованием несколько раз перечеркнул букву б . – Бахметевой и поставил Л . – Лопухиной. С негодованием зачеркнул христианский брак…
В этом омерзении к христианскому браку, разумеется, преувеличение… ( Преувеличение , заметим, не у Лермонтова, а у Мережковского: Лермонтов отрицает не христианский брак вообще, а конкретное замужество, недостойное Лопухиной и противное ему. – В.М.) Но тут есть и более глубокое, метафизическое отвращение, отталкивание одного порядка от другого: ведь предельная святость христианская вовсе не брак, а безбрачие, бесстрастие; предельная же святость у Лермонтова – «нездешняя страсть» и, может быть, какой-то иной, нездешний брак. Вот почему любовь его в христианский брак не вмещается, как четвертое измерение в третье… (А в этом что-то есть, хоть выражено и не совсем определенно. – В.М.)
Превращение Вареньки в законную супругу Лермонтова все равно что превращение Тамары в «семипудовую купчиху», о которой может мечтать не Демон, а только чорт с «хвостом датской собаки»…»
Перенося историю Демона и Тамары на Лермонтова и Лопухину, Мережковский во всем усматривает богоборческую подоплеку:
«Тамару от Демона отделяет стена монастырская, в сущности та же стена христианства, которая отделила Вареньку от Лермонтова. Когда после смерти Тамары Демон требует ее души у Ангела, тот отвечает:
Она страдала и любила,
И рай открылся для любви.
Но если рай открылся для нее, то почему же и не для Демона? Он ведь так же любил, так же страдал. Вся разница в том, что Демон останется верен, а Тамара изменит любви своей. В метафизике ангельской явный подлог: не любовь, а измена любви, ложь любви награждаются христианским раем.
Этой-то измены и не хочет Лермонтов и потому не принимает христианского рая».
Как видим, Мережковскому понадобилось приравнять Демона к Тамаре (будто бы они одно и то же) и уличить Тамару в измене любви (каким же это образом Тамара изменила, когда после поцелуя Демона она умирает?), чтобы доказать, будто Лермонтов не принимает христианского рая. Другое дело, толкователь прав: поэту действительно не надо будущей вечности без прошлой, правды небесной без правды земной.
Приводя характерные выдержки из лирических стихотворений Лермонтова, Мережковский продолжает развивать свою мысль:
«Смутно, но неотразимо чувствует он, что в его непокорности, бунте против Бога есть какой-то божественный смысл…
Должно свершиться соединение правды небесной с правдой земной, и, может быть, в этом соединении окажется, что есть другой настоящий рай…
Недаром же и в самом христианстве некогда был не только небесный идеализм, но и земной реализм, не только умерщвление, но и воскресение плоти.
…И, может быть, Лермонтов примет этот настоящий рай. – А если примет, то конец бунту в любви, конец богоборчеству в богосыновстве.
Но для того, чтобы этого достигнуть, надо принять, исполнить до конца и преодолеть христианство. Трагедия Лермонтова в том, что он христианства преодолеть не мог, потому что не принял и не исполнил его до конца».
5
…Но вернемся к «Демону».
В 1831 году Лермонтов, значительно переработав и дополнив поэму (третья редакция), тут же возвращается к ней заново и неожиданно пытается переписать совсем по-иному, даже переходит для этого с 4-стопного ямба на 5-стопный. Однако набросок вскоре наскучил ему, и поэт, оборвав его, делает запись:
«Я хотел писать эту поэму в стихах: но нет. – В прозе лучше».
Но в прозе «Демон» вовсе не пошел, и на несколько лет Лермонтов оставляет поэму.
В 1833–1834 годах появляется пятая редакция «Демона». Образ печального беглеца Эдема обогащается новыми красками. В пустыне мира, наскучив вечностью, «Стыдясь надежд, стыдясь боязни»,
Он с гордым встретил бы челом
Прощенья глас, как слово казни;
Он жил забыт и одинок,
Грозой оторванный листок,
Угрюм и волен, избегая
И свет небес, и ада тьму,