Это – не рассуждение, это крик ужаса пред «ничтожеством». Нарисовав себе картину полного уничтожения, поэт с содроганием отворачивается от нее и судорожно цепляется за надежду, подаваемую поэтами, не спрашивая, на чем основаны их уверения, веря только потому, что не поверить – слишком страшно. В черновой этого стихотворения его чувства выражены отчасти еще ярче, например, в этих строках:
(Забыть) забыть любовь!
(Мою любовь!) но что же за могилой
Переживет еще меня?
Он мой, он вечен, образ милой,
Бессмертен, как душа моя!
или:
И в другом месте:
(Я вас люблю)
или:
Это голос сердца – разуму здесь вовсе не дано слова. Но он скоро заговорит. К 1823 году относят следующие два наброска, где робкое сердце точно молит о пощаде, но ум властно изрекает свой неумолимый приговор.
Придет ужасный час… твои небесны очи
Покроются, мой друг, туманом вечной ночи,
Молчанье вечное твои сомкнет уста,
Ты навсегда сойдешь в те мрачные места,
Где прадедов твоих почиют мощи хладны.
Но я, дотоле твой поклонник безотрадный,
В обитель скорбную сойду я за тобой
И сяду близ тебя, печальный и немой…
Лампада бледная твой хладный труп осветит.
Мой взор движенья не заметит,
Ни чувства нежного, ни гнева на лице.
Коснусь я хладных ног – себе их на колена
Сложу и буду ждать… чего?
Чтоб силою… мечтанья моего…{119}
Это горькое «чего?» звучит безнадежностью. Что мог Пушкин сказать дальше? Попытка нарисовать загробный приход души на зов любящего обрывается на первой же строке, потому что рассудочная мысль леденит воображение – готовый родиться образ тускнеет и гаснет.
В тетради Пушкина, на той самой странице, где внизу, под тонкой чертою, написан этот отрывок, выше набросана в черновом виде 16-я строфа второй песни «Онегина»:
В прогулке их уединенной
О чем не заводили спор!
Судьба души, судьба вселенной —
На что не обращали взор!
И предрассудки вековые,
И тайны гроба роковые,
Судьба и жизнь в свою чреду
Все подвергалось их суду.
Так сильно занимала его тогда «судьба души» – ее посмертная судьба, – что свои раздумья он приписал даже Ленскому с Онегиным. – А на следующей странице тетради написан второй из упомянутых мною отрывков.
Надеждой сладостной младенчески дыша,
Когда бы верил я, что некогда душа,
От тленья убежав, уносит мысли вечны,
И память, и любовь в пучины бесконечны, —
Клянусь! давно бы я оставил этот мир:
Я сокрушил бы жизнь, уродливый кумир,
И улетел в страну свободы, наслаждений,
В страну, где смерти нет, где нет предрассуждений,
Где мысль одна живет в небесной чистоте…
Но тщетно предаюсь обманчивой мечте;
Мой ум упорствует, надежду презирает…
Ничтожество меня за гробом ожидает…
Как, ничего! Ни мысль, ни первая любовь!
Мне страшно!.. И на жизнь гляжу печален вновь,
И долго жить хочу, чтоб долго образ милый
Таился и пылал в душе моей унылой.{120}
В первой редакции было:
Но верить не могу пленительной мечте!
Мой ум упорствует, не верит, негодует…
Ничтожество зовет – невольником мечты —…
Меня ничтожеством могила ужасает…
Недаром Пушкин в этом самом году написал и своего «Демона». Дух анализа, скепсиса давно гнездился в нем, мучил ум сомнением, смеялся над его ребяческой верою, – он пытался заглушить этот голос, «пленяя ум обманом»; но с годами демон все больше забирал власть над душою:
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.
от него некуда было укрыться, и вот он победил – «он одолел мой ум в борьбе», говорит Пушкин. Вера была убита и ничего не осталось.
В замену прежних заблуждений,
В замену веры и надежд
осталась пустота, – бедный клад ненужной истины.
В 1825 году Пушкин переделывает для печати первый из приведенных выше набросков – «Ты сердцу непонятный мрак». В черновой 1822 года так беззаветно звучал теплый голос веры и сомнению вовсе не дано было слова, – теперь его голос явно превозмогает веру.
Люблю ваш сумрак неизвестной
И ваши тайные цветы,
О вы, поэзии прелестной
Благословенные мечты!
Вы нас уверили, поэты,
Что тени легкою толпой
От берегов холодной Леты
Слетаются на брег земной
И невидимо навещают
Места, где было все милей,
И в сновиденьях утешают
Сердца покинутых друзей;
Они, бессмертие вкушая,
Их поджидают в Элизей,
Как ждет на пир семья родная
Своих замедливших гостей…
Но, может быть, мечты пустые —
Быть может, с ризой гробовой
Все чувства брошу я земные,
И чужд мне будет мир земной;
Быть может, там, где все блистает
Нетленной славой и красой,
Где чистый пламень пожирает
Несовершенство бытия,
Минутных жизни впечатлений
Не сохранит душа моя:
Не буду ведать сожалений,
Тоску любви забуду я…{121}
Что до сих пор таилось и нарастало в Пушкине, то теперь созрело: он сознательно понял свое коренное, не навеянное со стороны отношение к вопросу о загробной жизни. И это отношение оказалось не простым, а двойственным: «верить не могу пленительной мечте», то есть мечте о бессмертии личности, – и в то же время «меня ничтожеством могила ужасает». Истина предстала взору – невозможно отвергнуть ее, но вид ее столь страшен, что нет сил и принять ее. Это раздвоение души, мучительный раздор между мыслью и чувством, проходит отныне скорбной нотой через все творчество Пушкина. Я сказал уже: в свою зрелую пору он больше не рассуждает на эту тему – он только утверждает коротко; и утверждает он попеременно то «низкую истину» безверия, то «нас возвышающий обман» веры, который он до конца не мог и не хотел погасить в себе.
Итак, мы найдем в его поэзии два ряда заявлений, один отрицательный, другой положительный, во всей их полярной противоположности. О примирении между обоими, разумеется, не могло быть речи. И так как оба ряда исходили из подлинного грунта его души, то оба начинаются еще задолго до эпохи его самосознания, то есть 1822–1823 годов, и на всем своем протяжении беспрестанно скрещиваются и перемежаются, как две свитые нити. Поэтому нет никакой надобности сопоставлять тот и другой хронологически. Я приведу их раздельно, сперва отрицательный.
«К молодой вдове» 1816 г. Желая ободрить молодую вдову, смущенную во время свидания воспоминанием о муже, он говорит: