— Не то, Лиля, не то! Эта опять в толпе затерялась, толпа забивает. Понимаешь? Слабая она получилась, глядеть- то на такую толпа не станет. Надо еще искать… — Он поднял с пола этюд маслом, на котором была изображена голова женщины в черном платке. Худое бледное лицо с чуть приоткрытым ртом носило отпечаток растерянности. Этюд был превосходный, но это была не Морозова.
— Пойду завтра на Преображенское, — твердо сказал Суриков, приоткрыв крышку сундука и осторожно просунув под нее еще одну «затерянную в толпе».
На кладбище он попал только к концу всенощной. Весенние сумерки окутали крыльцо молельни. Уходили последние тфихожане. Василий Иванович вошел. В молельне было еще жарко от надышавшей толпы и горящих свечей и лампад. Монашенки гасили последние свечи. От легкого дуновения они гасли одна за другой, погружая постепенно в темноту образа, и от каждого фитилька змеился синий дымок, оставляя знакомый Сурикову с детства горьковатый аромат горячего воска. Он встал в темный угол. Только одна свеча осталась гореть на налое, возле которого молодая начетчица низким голосом, говорком и нараспев, бормотала поминальные списки, изредка крестясь и гибко кланяясь в пояс.
— С Урала к нам приехала, — шепнула: Сурикову знакомая старушка Степанида Варфоломеевна, заметив его, притаившегося в тени. — Настасьей Михайловной величают, хорошая начетчица… — Степанида поклонилась ему и вышла.
Трепещущее пламя свечи озаряло прекрасный, по-народному аристократический профиль и чуть выступающие скулы. У Настасьи Михайловны были впалые щеки и окруженные зеленоватой тенью, глубоко сидящие глаза. И только тонкие ноздри, снизу освещенные язычком пламени, просвечивали розовым.
Суриков стоял в углу — небольшой, бледный, чернобородый, — скомкав шапку в руках. Стоял весь словно сжавшийся в комок, не отрываясь от профиля начетчицы. Он больше ничего не видел и не слышал. Настасья Михайловна вдруг почуяла этот взгляд и повернулась к Сурикову лицом. Оно было твердое и встревоженное. Глаза в глубоких орбитах пристально вглядывались в темноту. В лице этом была неистовость духа и отречение от всего земного. Суриков едва сдержался, чтобы не ахнуть громко, на всю церковь. Он постоял с минуту и вышел прочь…
На следующее утро в церковном палисаднике был за два часа написан знаменитый этюд головы боярыни Морозовой. Обрядив Настасью Михайловну в высокую шапку и черный плат, он писал ее единым духом, единой мыслью, счастливо-нашедший то, чего искал годами.
Вернувшись, он никого дома не застал. Да это было и к лучшему! Он кнопками приколол этюд к краю картины, поглядел на него еще раз и, пошатываясь, словно от потрясения, ушел в спальню, лег в постель и немедля заснул чуть ли не на целые сутки…
Елизавета Августовна пришла с детьми с прогулки и не на шутку испугалась, узнав от Фени, что «барин спят».
«А вдруг опять воспаление легких?» — с тревогой подумала она, а потом приоткрыла дверь, заглянула в мастерскую и все поняла.
На пятнадцатой передвижной выставке два события взволновали весь художественный мир: картина Поленова «Христос и грешница» и картина Сурикова «Боярыня Морозова». И чем сильнее и интереснее произведение, тем больше яростных споров вокруг него.
Полтора года не утихали толки о «Боярыне Морозовой». «…Фигура «боярыни» служит центром картины. Темная, суровая, она вся горит внутренним огнем, но это огонь, который только сжигает, а не светит. Изможденное, когда-то красивое лицо, впалые глаза, полуоткрытый криком рот, и во всех чертах — сильно отмеченное ударом суровой кисти несложное выражение фанатизма… Она так бесстрашно идет на муку и этим будит невольное сочувствие. Есть нечто великое в человеке, идущем сознательно на гибель за то, что он считает истиной…» — писал В. Г. Короленко.
Но критик Воскресенский из журнала «Художественные новости», умалчивая о том, что боярыня Морозова шла против царя, против духовенства, выступает с такими требованиями:
«…Страдания и смерть за веру встречались с умилением. Устранить умиление, значит не понять сущность раскола… А этого умиления не видно ни в толпе, ни в лице Морозовой… Воинствующая Морозова, закованная в цепи, представляет воплощение бессильного упрямства…»
Бессильное упрямство? Но совсем иное видится Всеволоду Гаршину.
«…Картина Сурикова удивительно ярко представляет эту замечательную женщину. Всякий, кто знает ее печальную историю, я уверен в том, навсегда будет покорен художником и не будет в состоянии представить себе Федосью Прокопьевну иначе, как она изображена на его картине…» Газета «Сын отечества» обрушилась на Сурикова: «…В картине Сурикова сказывается беспощадный, грубый реализм. Кисть художника проявила себя таким же серым, будничным и грубым образом, какова разработка сюжета, каков сам сюжет, который воплощает в себе сектантское изуверство, грозное, мрачное, дикое».
А в это же самое время Павел Петрович Чистяков писал Савинскому о картине В. И. Сурикова «Боярыня Морозова»: «В картине этой столько жизни, столько правды и сути, — этой бесшабашной, бесконтрольной людской глупости, просто увлекаешься и прощаешь всякую технику… Молодец Василий Иванович!»
«…Мастерской рисунок и страшная сила красок придает всем лицам такой рельеф, такую неоспоримую жизненность, на которые тяжело смотреть. Весь кортеж перед вами движется, в каждом движенье этой толпы, в лицах, смеющихся, то полных глубокой скорби, чувствуется именно стихийная сила…» — писал критик, под псевдонимом «Житель». А в «Русских ведомостях» негодовал Сизов: «…За исключением нескольких фигур, картина вообще страдает отсутствием техники… Направление Сурикова не имеет за собой никакой будущности, — оно представляет регресс, а не прогресс в искусстве…»
Но самое нелепое мнение было высказано в журнале «Всемирная иллюстрация»:
«…Вы видите множество лиц, и на каждом из них отдельное выражение, но где коллективное настроение толпы? Для нас совершенно безразлично, что думает мальчишка, бегущий позади саней… Но мы хотим знать целое, общий вывод… За эстетикой художник не гонится… Он реалист… Его реализму недостает необходимой условности… Будь он немного больше художником, и ему удалось бы объективизировать заинтересовавшее его историческое событие…»
Так зарапортовался критик, требуя условности и объективизации вместе. Стасов, который в первых статьях о выставке не очень ясно выражал свое отношение к «Боярыне Морозовой», после всех этих нападок решил выступить открыто: