В такие минуты я рвался туда, к тому берегу, туда, где молились в миньене набожные евреи, — там черпал я силы — и бежал к своим нарам. И только тогда мое застывшее от внутреннего холода сердце таяло — и я мог почувствовать приход Субботы. Бурные волны отрывали меня от прошлого и прибивали к берегу настоящего — и сердце болело, из глаз текли слезы. Я был счастлив, что встречаю Субботу, рыдая. Давно уже мечтал я увидеть моих близких такими, какими они были в давние счастливые времена: мать — милой и любимой, отца — в праздничном настроении, сестер и братьев — счастливыми, жену — радостной, поющей… Я хотел снова окунуться в мир беззаботного субботнего счастья и оплакать тех, кто уже не встретит со мной ни одну субботу — моих дорогих и близких, которых уже нет на свете, — и скорбеть, скорбеть о моем несчастье, которое я только сейчас смог почувствовать и осознать…
Я тоскую по моим братьям, по недавно ушедшим товарищам по несчастью — не только потому, что это мои братья, но и потому, что моя жизнь в преисподней неразрывно связана с ними. Я смотрю в тот угол барака, где они молились, — мертвенным запустением веет оттуда. Никого из них больше нет в живых — и вместе со смертью сюда пришла страшная тишина. Только тоска и скорбь остаются мне.
Мы скорбим об ушедших братьях, потому что это наши братья — и потому, что теперь нам не хватает света, тепла, веры и надежды, которыми они наделяли нас.
Их смерть лишила нас последнего утешения.
Перевод Александры Полян
Я написал это, находясь в зондеркоммандо. Я прибыл из Келбасинского лагеря, около Гродно.
Я хотел оставить это, как и многие другие записки, на память для будущего мирного мира, чтобы он знал, что здесь происходило. Я закопал это в яму с пеплом, как в самое надежное место, где, наверное, будут вести раскопки, чтобы найти следы миллионов погибших. Но в последнее время они начали заметать следы — и где только был нагроможден пепел, они распорядились, чтобы его мелко размололи, вывезли к Висле и пустили по течению.
Много ям мы выкопали. И теперь две такие открытые ямы находятся на территории крематориев I–II.
Несколько ям еще полны пеплом. Они это забыли или сами затаили перед высшим начальством, так как распоряжение было — все следы замести как можно скорее, и, не выполнив приказа, они это скрыли.
Таким образом, есть еще две большие ямы пепла у крематориев I–II. А много пепла сотен тысяч евреев, русских, поляков засыпано и запахано на территории крематориев.
В крематориях III–IV тоже есть немного пепла. Там его сразу мололи и вывозили к Висле, потому что площадь была занята «местами для сжигания»[223]. Эта записная книжка, как и другие, лежала в ямах и напиталась кровью иногда не полностью сгоревших костей и кусков мяса[224]. Запах можно сразу узнать.
Дорогой находчик, ищите везде! На каждом клочке площади. Там лежат десятки моих и других документов, которые прольют свет на все, что здесь происходило и случилось.
Также зубов здесь много закопано. Это мы, рабочие команды, нарочно рассыпали, сколько только можно было по площади, чтобы мир нашел живые следы миллионов убитых. Сами мы не надеемся дожить до момента свободы. Несмотря на хорошие известия, которые прорываются к нам, мы видим, что мир дает варварам возможность широкой рукой уничтожать и вырывать с корнем остатки еврейского народа.
Складывается впечатление, что союзные государства, победители мира, косвенно довольны нашей страшной участью. Перед нашими глазами погибают теперь десятки тысяч евреев из Чехии и Словакии. Евреи эти, наверное, могли бы дождаться свободы. Где только приближается опасность для варваров, что они должны будут уйти, там они забирают остатки еще оставшихся и привозят их в Биркенау-Аушвиц или Штутхоф[225] около Данцига — по сведениям от людей, которые так же оттуда прибывают к нам.
Мы, зондеркоммандо, уже давно хотели покончить с нашей страшной работой, вынужденной ужасом смерти. Мы хотели сделать большое дело. Но люди из лагеря, часть евреев, русских и поляков, всеми силами сдерживали нас и принудили отложить срок восстания. День близок — может быть, сегодня или завтра.
Я пишу эти строки в момент величайшей опасности и возбуждения. Пусть будущее вынесет нам приговор на основании моих записок и пусть мир увидит в них хотя бы каплю того страшного трагического света смерти, в котором мы жили.
Биркенау-Аушвиц
6 сентября 1944 года,
Залман Градовский
Перевод Меера Карпа
Приложение
П. Полян Чернорабочие смерти
I. Жизнь и смерть в аду: «зондеркоммандо» в Аушвице-Биркенау
Были мы люди, а стали людье…
О.Мандельштам
Умри ты сегодня, а я завтра…
Гулаговская поговорка
Я тогда вообще не был человеком.
Если бы я им был, то не уцелел бы и секунды.
Мы только потому выстояли, что в нас не оставалось
ничего человеческого.
Высказывание члена
«зондеркоммандо»
В Аушвице убивали всегда. Убивали жестоко, беспощадно, по-садистски. Но поначалу — в рутинные времена старого концлагеря — как-то нетехнологично. Забить плеткой, расстрелять во дворе тюремного бункера и даже вколоть в больнице фенол в сердце подходящей жертве эксперимента — все это как-то слишком индивидуально, как-то неуместно по-любительски и как-то чересчур нерационально.
Тогда еще не было селекций, каждый узник был зарегистрирован и именовался не иначе как Schutzhaftling — «заключенный под защитой»[226]. Он ли находился под защитой или защита — от него? Историческая ирония этого оксюморонного словосочетания не ускользала от внимания тех, кого это напрямую касалось: «Быть «подзащитным заключенным» в величайшем лагере уничтожения парадоксально, это ирония судьбы, сознательной судьбы. Убийцы, садисты защищают нас! Мы пребываем под защитой, что означает предание нас произволу таких людей, таких воспитателей, которые и сами прошли соответствующее обучение — окончили аспирантуру высшего садистского знания, и все ради того чтобы иметь возможность нас соответствующим образом «защищать»!»[227]
Несостоятельность и неуместный романтизм персонифицированной смерти стали очевидны перед лицом поставленной однажды лагерю задачи — посильно помочь в решении еврейского вопроса в Европе и перейти на принципиально новый вид убийства — массовый, безымянный и, в пересчете на один труп, недорогой.