class="a">[522]. По словам присутствующих, речь прошла довольно гладко, хотя Тургенев и не объявил Пушкина национальным поэтом уровня Шекспира, Гете или Гомера.
По слухам, группа из примерно сотни студентов аплодировала речи Тургенева с большим энтузиазмом, чем кому-либо еще, и Федор подозревал, что это были клакеры, профессиональные хлопальщики, нанятые, чтобы создать впечатление его популярности.
8 июня настала очередь Федора читать речь. Он встал – белый галстук сбился набок, пальто болтается как на вешалке – и, хромая, прошел вперед. Зал был набит битком, и когда он ступил на сцену, разразились аплодисменты. Он поклонился и жестом попросил собравшихся перестать, но аплодисменты продолжались, и он не сразу смог заговорить.
У Достоевского был особый стиль речи на чтениях: резко, спокойно, точно, ясно, твердо [523]. Голос был хриплым, но аудитория слушала с восторгом. Он говорил о Пушкине как национальном пророке в эпоху, когда гражданское общество России только начинало осознавать себя. Если читающий держит публику более двадцати минут, то она уже не слушает. Полчаса никакая даже знаменитость не продержится [524]. Федор говорил более 40 минут, сперва о ранней поэзии Пушкина, затем о великом гении «Евгения Онегина», «отвлеченном человеке и беспокойном мечтателе» Евгении и жертвенной героине, Татьяне. Хотя она и любит Онегина, но останется верна брачной клятве. «А разве может человек основать свое счастье на несчастье другого?» [525] – спросил Федор собравшихся зрителей. «И вот представьте себе, что необходимо и неминуемо надо замучить всего только лишь одно человеческое существо, мало того – пусть даже не столь достойное, смешное даже на иной взгляд существо, не Шекспира какого-нибудь, а просто честного старика». Не лучше ли страдать самому, чем причинять страдания?
Проницательность такого рода делала Пушкина уникальным. Федор не видел никого и никогда, кто понимал бы и воплощал дух русского народа с такой полнотой. Тут Федор подошел к истинному посылу своего выступления: способности всемирной отзывчивости, в которой у Пушкина выразилась наиболее сила духа русской народности как стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности [526]. Начиная с реформ Петра Великого, привнесших в русскую культуру утилитарное поначалу усвоение европейских костюмов, обычаев, изобретений и европейской науки, существовала великая подсознательная цель: «Ведь мы разом устремились тогда к самому жизненному воссоединению, к единению всечеловеческому!» Все эти споры о западничестве и славянофильстве были не более чем недоразумением [527]. Быть русским означало быть братом всех людей, всечеловеком. В этом месте сорвались было сильные рукоплескания из многих концов залы, но я замахал руками, как бы умоляя не прерывать, и чтобы дали мне договорить. Всё тотчас затихло [528].
Вот какова была судьба России! Примирить противоречия Европы, «вместить с братскою любовию всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону!» Он произнес последние слова своей речи возбужденным шепотом и сошел со сцены. В зале стояла полнейшая тишина. Затем кто-то закричал: «Вы разрешили загадку!», и с этим возгласом разразившийся на этот раз восторг слушателей был неудержим, как буря [529]. Да, была овация, действительно, но суть заключалась не в том, что зрители встали и захлопали. Было уже и немыслимо сдержать его: женщины плакали, плакали и многие из мужчин пролили слезы. Речь Федора затронула сдерживаемые эмоции, вызвав катарсис, схожий с религиозным экстазом. Люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть впредь друг друга, а любить [530]. На него налетели гранд-дамы, студенты и студентки, государственные мужи – обнимали и целовали его. Один юноша подошел к нему, пожал руку и тут же упал в обморок. Два радостных пожилых господина приблизились к нему и сообщили:
– Двадцать лет мы были врагами и отказывались говорить друг с другом, но сейчас мы обнялись и помирились. Все благодаря вам. Вы святой, пророк!
Даже Тургенев пересек сцену, раскрыв объятья, чтобы поздравить его.
Когда Федор попытался уйти, толпа прорвалась за кулисы и еще час не отпускала его, пока председатель тщетно звонил в колокольчик, пытаясь призвать всех к порядку. Следующий выступающий, Иван Аксаков, объявил, что они стали свидетелями не столько речи, сколько исторического момента. Он не хотел читать свою – Достоевский сказал последнее слово о Пушкине, и иных не осталось. Когда другие наконец убедили Аксакова прочитать речь, Федор попытался ускользнуть, но был задержан поклонниками. Едва Аксаков закончил, сцену снова заполонила толпа женщин, откуда-то добывших настоящий лавровый венок полутора метров шириной, которым они короновали Федора, пока губернатор благодарил его от лица Москвы.
Вернувшись в отель, он написал Анне, пересказывая ей события. Голова плыла, руки и ноги дрожали от возбуждения. Ничего подобного не происходило с ним с той первой белой ночи в молодости, когда Некрасов и Григорович ворвались к нему со слезами на глазах и объявили гением. Полная, полнейшая победа! [531]
За завтраком на следующий день Федора усадили возле молодой девушки. За светской беседой он спросил, читала ли она Диккенса, а когда она призналась, что нет, он поднял голос, обращаясь ко всему столу:
– Господа, между нами есть счастливейший из смертных! [532]
Девушка казалась весьма смущенной, а седовласые мужи за столом смотрели с недоумением, и Федор объяснил:
– Она еще не читала Диккенса, и ей, счастливице, предстоит еще это счастье! Ах, как хотел бы я быть на ее месте!
Когда я очень устал и не в ладах с собою, никто меня так не успокаивает и не радует, как этот мировой писатель [533].
Позже в тот же день, закрывая торжества, Федор прочитал стихотворение Пушкина «Пророк». К тому моменту аудитория ясно дала понять, что считает истинным пророком самого Достоевского, но какое бы удовольствие Федор ни испытывал внутренне, публично он выразил в этом сомнение [534]. В тот вечер, прежде чем вернуться к Анне и детям, Достоевский взял извозчика до Страстной площади. Лошади цокали копытами по теплым, тихим улицам, а он стоял, смотря на статую Пушкина снизу вверх. До смешного огромный венок, которым его одарили, он сложил у ног Пушкина и глубоко поклонился своему великому учителю. Это был жест скромности и смирения, а также опровержения, вероятно, первого из главных суеверий человечества: если мы будем почитать мертвых, возможно, однажды кто-то вспомнит и нас.
Теперь ночь, 6-й час пополуночи, город просыпается, а я еще не ложился. А мне говорят доктора, чтоб я не