- Пойдем-ка гулять, - сказал он, чувствуя, что от нее понесло пьяным откровением.
Она встала слишком резко и опрокинула пластиковый стул.
- Ой... Держи меня, а то рухну на этих уродских шпильках... А тут еще лестница?.. Крепче, Леша... Запросто могу пройтиться не по каждой ступеньке... на чем попало...
Выбравшись на улицу, она тяжело повисла у него на локте и старалась шагать в ногу, то и дело сбиваясь.
- Сколько тебе лет, Леша?
- Много. Сорок.
- Врешь?.. Витьке меньше, а он старше тебя выглядит...
Она шумно цепляла каблуками гравий дорожек, спотыкалась и нескончаемо ругала шпильки.
Они прошли кипарисовую аллею с фонарем посредине, повернули в парк, начинавшийся старинными пропилеями, прошли до спуска на пляж, немного постояли у колонн видовой площадки, и когда Лютров сказал, что пора возвращаться, Томка вдруг надумала искупаться.
- А, Леш?.. Только окунуться? Меня всегда тянуло поплавать ночью, да одной боязно. Пойдем, а?.. Ну уважь?
Они спустились по длинной, перемежающейся широкими помостами лестнице и прошли под скалу, к дальнему краю пляжа. Их шумные шаги по гравию казались Лютрову воровскими, как и сама ночная прогулка. Томка разделась быстро, будто заранее готовилась.
- Я уже. Ой, тут глубоко?.. Боже, как хорошо!.. Вода черная, жуткая!.. А те-еплая!.. Иди скорей...
Она плескалась, стоя по колени в воде, и Лютров скорее угадывал, чем различал ее обнаженность.
"Пьяная Юнона", -п одумал Лютров, испытывая странное чувство, будто он был в ответе за доверившуюся ему наготу - оттого, может быть, что обезоруженная стыдливость взывала к нему сама по себе, скверно оберегаемая ее обладательницей.
- Ничего, что на мне пусто?.. Не пугайся, я не очень безобразная... А то где сушиться?.. Ой, здорово! Свободно, легко... Идем дальше, дай руку.
Купанье ли тому было причиной или его невнимание к ее откровенному флирту, на обратном пути через парк и дальше, к автобусной станции, голос Томки зазвучал неожиданно серьезно, сухо, срывался на грубые нотки. Шлепая по асфальту босиком - шпильки несла в руках, - она говорила:
- Витька, наверно, обиделся, что я уехала... Но ждать, пока его выпишут, так и лето пройдет... Я ему сказала, что хочу уехать, думала, попросит остаться, а он - "валяй"... Нужна я ему!
- Напрасно. По-моему, он к тебе хорошо относится.
- Ты тоже к нему... хорошо относишься.
Лютрову показалось, что Томка ухмыльнулась. Проводив ее на автобус, он медленно стал спускаться к дому дяди Юры. Где-то играла музыка, со стороны предгорий то вырывался, то глохнул укрываемый поворотами звук автомобильного двигателя.
Дойдя до изогнутого дерева, Лютров долго и бездумно слушал, плескавшееся в темноте море уже знакомым ему своим сегодняшним плеском...
"А не пора ли уезжать?" - вдруг подумалось ему. Он так и не ответил себе, но чувствовал, что теперь уже недолго пробудет здесь. Может быть, всего несколько дней.
...Проснулся Лютров от громкого женского голоса за стеной. Преодолевая глухоту Анисимовны, незнакомая женщина невольно заставляла слушать себя.
- Я к тебе... К тебе, говорю, пришла!..
- Вижу, ко мне. Чего задвохнулась? Бежала от кого?..
- Бегаю, Анисимовна. Ох, бегаю... Как тот спутник... У тебя курочки продажной нема?
- Заболел, что ль, кто?
- Хуже.
- Чего?
- Хуже, говорю! Домой вертаться боюсь. Вот те честное слово!
- Совсем ошалела баба... Говори толком, а то мелешь языком, как пьяная Василиса Семеновна...
- Счас расскажу, мне все равно где-нигде часок погулять надо. Может, им полегчает.
- Тьфу, анафема... Кому полегчает? Не пойму я тебя.
- Я и сама ничего не пойму... Заходит у дом человек - костюм на ем дорогой, сорочка у полоску, галстук. Чистый антиллигент, только хромой малость, на палочку приваливается... "Издеся, говорит, мичман Засольев проживает?" - "Издесь, говорю. Только он уже забыл, когда в мичманах ходил". - "Мне бы его поглядеть, если можно". Ну, форменно, побегла я к Роману-шоферу, мой у него гоношился. "Иди, говорю, человек дожидается". Хотела сама вслед пойтить, да тут Романова баба чегой-то прилепилась, ну и забалакалась... Вертаюсь у дом - батюшки! Аж в грудях занедужило! Сидит тот приезжий за столом и плачет!.. Ить как плачет, Анисимовна! Сроду не видала, чтоб мужики так-то плакали. Сидят в обнимку, молчат, и мой тожить отсырел весь... Увидал меня: сходи, мол, бутылку приволоки да закуски там. "Флотский друг, говорит, сыскался, мы с им в Севастополе воевали, с Херсонесу с-под немцев уходили". С перепугу не помню, как и собралась... Не одну, а две бутылки взяла - тоже, видать, ошалела. Вертаюсь в дом, а входить боюсь! Бою-уусь, Анисимовна! Глянула в окно, а мужик этот все плачет. Господи, думаю, да что же это? Хожу по слободке, ноги дрожать, а у дом идти ну никак! Пойду, думаю, до Анисимовны спущусь, возьму еще курочку да пережду...
- Пойдем во двор. Да не ори ты, Лексея разбудишь. Они вышли во двор, и оттуда долго еще доносился испуганный голос незнакомой женщины.
И снова, как у памятников прошлого, в услышанном за стеной, Лютров почувствовал всесилие человеческих чувств, рожденных не любовной истомой, а суровой праведностью пережитого в боях за Родину.
...До обеда Лютров побывал в домике Чехова, в Никитском ботаническом саду, неподалеку от входа в который в деревне Никита находились остатки каменной церкви, где когда-то крестилась его мать.
Он бродил по городу до семи часов вечера, а когда устал от хождения, решил скоротать время в ресторане на набережной.
На эстраде пела низкорослая женщина в окружении молодцов с трубами и саксофонами. В проходе между столиками, сгрудившись, танцевали посетители. Напротив столика Лютрова долго топтался типичный ресторанный юноша в вельветовом пиджаке табачного цвета, прижимавший к себе толстушку в розовой распашонке. У парня был выпуклый зад и значительное лицо. У толстушки все было значительно.
Их надолго сменила другая пара. Теперь спиной к Лютрову с грациозностью жирафы двигалась очень высокая девушка в короткой юбке, и столько нагого женского являли одни только ноги, что совестно было смотреть.
Рискованный наряд девушки не остался незамеченным. За соседним столиком, как и столик Лютрова, придвинутым к раскрытому окну, трое мужчин заговорили "о временах и нравах".
...У мола стояло норвежское судно. Между белым высоким бортом и берегом колыхалась мутно-зеленая вода. В окно, возле которого сидел Лютров, порывами врывалось свежее дыхание "леванта", все сильнее раскачивающего море.
Все это - и микрофонный голос певицы, и ветер с моря, и белое норвежское судно, и обманчивое ощущение легкости - отделяло происшедшее с ним весной, в маленьком городке, словно не он полюбил девушку, а кто-то другой, чьей беде так просто помочь.