Тут нет и тени улыбки. Ни самой микроскопической дозы иронии. Нет, богоизбранники не шутят, фанатики не иронизируют.
«Ах ты, о Боже мой! — сетовал я. — Почему ж у Есенина не было хоть малой крохи от гоголевского: „Меня нужно беречь“?»
Много позже Айседора Дункан, оставленная Есениным, рассказывала мне со слезами на глазах:
— О, это было такое несчастье! Вы понимаете, у нас в Америке актриса должна бывать в обществе — приемы, балы. Конечно, я приезжала с Сережей. Вокруг нас много людей, много шума. Везде разговор. Тут, там называют его имя. Говорят хорошо. В Америке нравились его волосы, его походка, его глаза. Но Сережа не понимал ни одного слова, кроме «Есенин». А ведь вы знаете, какой он мнительный. Это была настоящая трагедия! Ему всегда казалось, что над ним смеются, издеваются, что его оскорбляют. Это при его-то гордости! При его самолюбии! Он делался злой, как демон. Его даже стали называть: Белый Демон… Банкет. Нас чествуют. Речи, звон бокалов. Сережа берет мою руку. Его пальцы, как железные клещи: «Изадора, домой!» Я никогда не противоречила. Мы немедленно уезжали. Ни с того, ни с сего. А как только мы входили в свой номер — я еще в шляпе, в манто, — он хватал меня за горло, как мавр, и начинал душить: «Правду, сука!… Правду! Что они говорили? Что говорила обо мне твоя американская сволочь?» Я хриплю. Уже хриплю: «Хорошо говорили! Хорошо! Очень хорошо». Но он никогда не верил. Ах, это был такой ужас, такое несчастье!
Айседора Дункан любила Есенина большой любовью большой женщины.
Жизнь была к ней щедра и немилосердна. Все дала и все отняла: славу, богатство, любимого человека, детей. Детей, которых она обожала.
Есенин уехал с Пречистенки надломленным, а вернулся из своего свадебного путешествия по Европе и обеим Америкам безнадежно сломанным.
— Турне! Турне!… Будь оно проклято, это ее турне! — говорил он, проталкивая чернильным карандашом тугую пробку вовнутрь бутылки мартелевского коньяка.
— За здоровье Киренка!
— Хватит, Сережа. Он и так здоров.
— Послушай, как чудесно написал о жизни Иван Сергеевич Тургенев.
И, положив руку мне на колено, он с душевной хрипотцой в голосе медленно читал следующие строчки из какого-то тургеневского письма: «Нужно спокойно принимать ее немногие дары, а когда подкосятся ноги, сесть близ дороги и глядеть на проходящих без зависти и досады: и они далеко не уйдут». Хорошо, Толя?
— Очень.
И мы оба молчали. Нам всегда было нетрудно и помолчать, потому что оба знали, о чем молчим.
Когда-то, как я упоминал, мы жили с Есениным вместе и писали за одним столом. Паровое отопление тогда не работало. Мы спали под одним одеялом, чтобы согреться. Года четыре кряду нас никогда не видели порознь. У нас были одни деньги: его — мои, мои — его. Проще говоря, и те и другие — наши. Стихи мы выпускали под одной обложкой и посвящали их друг другу. Мы всегда, повторяю, знали — кто из нас о чем молчит.
К слову: в 1955 году редакторы — литературные невежды вроде Чагина — вычеркивали из книг Есенина его посвящения мне. Сегодняшние пижоны и стиляги в таких случаях говорят: «Культурненько!»
«Обнимаю вас дружески: это значит гораздо больше, нежели братски». Так Александр Иванович Герцен заключил одно из своих писем.
Повторяю: до чего же мне это понятно и близко! До чего же я всем своим существом за это избирательное родство мыслящих русских людей.
— Да, «и они далеко не уйдут», — задумчиво повторил Есенин. — А ты говоришь: купаться!
— Что?
— Да нет, это я так.
Заломив руки, он стал потягиваться. Так потягиваются и собака и кошка, когда им невмоготу от душевной тоски.
— Знаешь, Толя, сколько народу шло за гробом Стендаля? Четверо!… Александр Иванович Тургенев, Мериме и еще двое неизвестных.
Я невольно подумал: «До чего же Есенин литературный человек!» По большому хорошему счету — литературный. А невежды продолжали считать его деревенским пастушком, играющим на дулейке.
Взяв с кровати светло-серую шляпу в пятнах от вина, он сказал:
— Моцарта похоронили в общей могиле. В могиле для бродяг.
И стал легонько насвистывать:
Эх, яблочко,
Куды котишься…
— Жизнь, жизнь… жестяночка ты моя… перегнутая, переломатая.
И промял ямку в шляпе.
— Подожди, Сережа! Куда ты?
— Прощай, друже. Целуй в нос своего пострела.
Эх, яблочко…
Он забыл на столе свои телеграммы:
Ялта гостиница Россия Айседоре Дункан
Я люблю другую женат и счастлив
Есенин
И черновик этой телеграммы:
Я говорил еще в Париже что в России я уйду жить с тобой не буду сейчас я женат и счастлив тебе желаю того же
Есенин
И еще вспомнилось: два наших дворника-близнеца, пыхтя, вносят в комнату громадный американский чемодан, перехваченный, как бочка, толстыми металлическими обручами.
Вслед, пошатываясь, входит Есенин. Его глаза в сухом кошачьем блеске. Лицо пористое и похоже на мартовский снег, что лежит на крышах.
— Вот, Толя, — кивает он на чемодан, — к тебе привез. От воров.
И скользящим подозрительным взглядом окидывает комнату, не доверяя углам, где и собачонке-то не утаиться.
— От каких, Сережа, воров? Кто ж это? Где они?
— Кругом воры! Кругом!
Дворники-близнецы, почесывая бороденки, согласно гнут шеи:
— Истинное слово, Сергей Александрович: разбойник на разбойнике сидит.
— Раздевайся, Сережа. Давай шубу.
— Сюда! Сюда, братцы, коф-фер! К этой стенке.
Дворники двигают чемодан, кряхтеньем увеличивая его тяжесть.
— Хорош коф-фер! Негры в Америке прямо с третьего этажа его на асфальт скидывают! И ни хрена! Целехонек.
Дворники одобрительно похлопывают чемодан, как добрую лошадь.
Есенин сует им несколько бумажек.
— Что, братцы, взопрели? Тяжел дьявол! Книги там. Одни книги. Они ведь, что каменюги, — хитрит Есенин, чтобы не позарились на его имущество.
Дворники благодарят, сняв шапки. Значит, дал много. Теперь ведь не очень-то благодарят. А еще реже при этом снимают шапки.
— Счастливо, братцы! Прощевайте, прощевайте!
Дворники уходят с шапками в руках.
Прикрыв дверь за ними, Есенин повторяет:
— Все воры! Все!… Пла-а-акать хочется.
— Полно, Сережа.
И мне тоже хочется плакать от этого бреда.
Есенин вынимает из кармана всякие ключи, звенящие на металлическом кольце, и, присев на корточки, отпирает сложные замки «кофера».
— В Америке эти мистеры — хитрые дьяволы! Умные! В Америке, Толя, понимают, что человек — это вор!