Наш переулок как короткая труба: он легко проглядывается целиком в обе стороны. Из-за шести высоких домов, стоящих друг против друга и его, собственно говоря, составляющих, всегда прохладно, сразу весь он никогда не бывает освещен солнцем. Солнечный свет делит его по четкой диагонали: утром освещен угол противоположной от нашего дома стороны, вечером — наш угол, смыкающийся с Дурновским. Но наш-то подъезд всегда в тени.
Когда я мысленно смотрю на свой гулкий сумрачный переулок с угла Рещикова, я прежде всего и неизменно вижу перед нашим подъездом три фигуры: седоусого статного человека в бекеше цвета хаки с серым барашковым воротником; высокого стройного военного ловко перетянутого ремнями поверх гимнастерки; и юную женщину яркой запоминающейся красоты в брюках-галифе, в легких сапожках на маленьких ногах, с ременной плеткой в руке. «Какая выправка! — восхищается мама, раскланявшись со „стариком“ пятидесяти лет. — Сразу видно, что офицер». «Офицер!» — ужасаюсь я страшному, проклятому революцией слову. Ведь речь идет о наших соседях по дому. А мама спокойно: «Да, он был кавалерийским офицером царской армии, но еще в восемнадцатом году перешел на сторону красных. Посмотри, как сын и дочь похожи на отца. И все трое — страстные наездники. А вот младшие в мать пошли». Да, если напрячь память, рядом с тремя синеглазыми темно-русыми красавцами можно увидеть и остальных членов семьи: сухонькую темнолицую женщину, пригнутую к земле вечными хозяйственными сумками; длиннокосую, с нотной папкой в руках младшую дочь, похожую на мать; и младшего сына, смешавшего в себе яркие краски отца и материнскую невзрачную мелкость. Эта семья была, пожалуй, самой приметной в нашем десятиквартирном доме — по две пятикомнатных квартиры на этаже. От этих людей веяло на нас, детей, и опасными страстями гражданской войны, и романтикой пограничных застав, на одной из которых служил старший сын, «красный командир», как тогда говорили, и здоровой, ясной красотой трех из шести лиц, и безупречной интеллигентностью всех их вместе. И то, что жили они на верхнем этаже нашего тогда еще элегантного дома, добавляло в наших глазах этой семье еще больше значительности.
На лестнице нашего второго этажа всегда сумрачно, даже в ту далекую пору, когда окна мыли регулярно. Свет на лестнице лился к нам сверху, и чем выше, тем сильнее и ярче. Поток света сверху чем-то напоминал церковь, и в детстве я про себя называла его «райским». Мы редко поднимались на верхние этажи, и всегда это восхождение к свету было для меня торжественно. А вот они, юные жители верхнего этажа, каждый день стремительно спускались вниз, в нашу обыкновенную жизнь, оповещая о своем явлении четким звуком легкого бега по ступеням. Их шаги я различала издалека. И сердце екало от приближения красоты и тайны. Тюленевый меховой ранец на плечах, башлык на голове у младшего сына семьи восполняли в моих глазах его херувимскую детскость и утверждали его причастность к какой-то иной, не нашей жизни. Мама говорила, что с такими ранцами и в таких башлыках обычно ходили дореволюционные гимназисты и что, видимо, младшему эти предметы достались от старших по наследству. Прозаическое объяснение не уменьшало для меня притягательности необычного снаряжения моего сверстника. Ведь и слово «гимназист» казалось подозрительно.
Если смотреть от нашего подъезда влево, в те давние годы там виднелся желтый деревянный домик с козырьком над крылечком. Этот домик предвещал постепенный переход от наших переулков к бедным и безобразным кварталам Смоленского рынка, к булочным, молочным, овощным, керосиновым лавкам, к прачечным и «хулиганским дворам», куда мы боялись заглядывать.
Смоленский рынок времен моего раннего детства — большущий мир, никогда нами до конца так и не освоенный. У рынка не было четких границ, он растекался по всему пространству между Смоленским и Новинским бульварами, по воскресеньям захватывая еще и часть выходящих на него переулков. В те, что спускались к реке по ту сторону Садового кольца, мы, дети, и носа боялись сунуть. Эти переулки, особенно Проточный, — самый прямой путь от нашего дома к реке. — пользовались дурной славой. Потому-то, живя от Москвы-реки в десяти минутах ходьбы, мы попадали на ее берег только во время ледохода. Тогда папа водил нас к Бородинскому мосту полюбоваться на редкое зрелище. Набережной там и в помине не было. В половодье река подступала к самым ногам любопытствующих, сквозь влажную апрельскую землю кое-где пробивалась трава и грелись на солнце лягушки. В самых низких местах вода перехлестывала через мостовую и заливала окна подвалов вблизь от реки стоявших домишек. По мокрым разноцветным булыжникам звонко цокали копыта лошадей конной милиции: милиционеры, одетые еще в синее с красным, отгоняли азартных мальчишек от воды. По мутному рыжему потоку неслись и крутились льдины. На них можно было увидеть то вырванные с корнем деревья, то целую поленницу дров, то старую корзину с каким-то домашним скарбом, а то и собачью будку с привязанной к ней собакой. Ради этого зрелища мы и уговаривали папу пересечь рынок: ну, пора, уже пора, мы можем не успеть, пропустить.
А на рынке трамвай «Б» со звоном рассекал то с одной стороны кольца, то с другой плотную толпу торгующих и покупающих. Перед тем местом, где в рынок втекал Арбат, посреди площади тяжело и, казалось, прочно громоздился кирпичный лабаз на высоком и широком фундаменте. Мы могли только гадать, что таилось внутри лабаза, хотя из его широко распахнутых ворот тянуло острым запахом огуречного рассола. У ворот на возвышении стояли громадные весы — таких больших я никогда уже не видела.
Безобразное здание лабаза делило наш рынок пополам — на собственно Смоленский и Сенной. На второй мы редко попадали, разве когда приходила пора покупать елку. В обычные дни Сенной рынок и, правда, был Сенным. Пока водились в Москве лошади, торговали и сеном. Нагруженные им возы, казалось, громоздились до самого неба, не давая нам, маленьким, заглянуть дальше, туда, где начинался «не наш» бульвар.
На углу Смоленской улицы стоял, как и сейчас стоит, высокий по тогдашним меркам дом постройки начала века. Витрины находящегося в нем обувного магазина были ограждены тяжелыми чугунными цепями. Постоянно слыша в нашей квартире разговоры о том, что надо бы съездить на «букашке» к Зацепе — там все дешевле, чем у нас, — я считала, что дом с цепями и есть та самая вожделенная Зацепа. И чего туда ехать? Недалеко и пешком. Цепи эти сохранялись долго, и лишь совсем недавно, проезжая в машине по кольцу сквозь родные места, я заметила, что цепей-то, кажется, и нет.
Но ярче всего тогдашний рынок запомнился мне розвальнями, заваленными мороженными судаками. Бородатые мужики в ярко-рыжих нагольных тулупах привозили тогда в столицу прямо с рек невообразимое количество разной рыбы, но запомнились твердые поленья замерзших судаков, одного из которых по пятницам обычно и покупала наша мама. Растоптанный снег под ногами, рыжие тулупы, кучи рыбы — в моем воображении эта картина неизменно соединялась с известной сказкой, с той, где лиса, забравшись сзади в розвальни, сбрасывала на дорогу рыбу, воруя ее у мужика, а потом учила дурня-волка приговаривать: «Ловись рыбка большая и маленькая». На нашем рынке ловилась только большая.