Принципиальное отношение Гёте к Французской революции не менялось — он никогда не был ее сторонником. Однако его высказывания о ней относятся к разным периодам его жизни, сплошь и рядом далеко отстоящим друг от друга во времени. Когда спустя много десятилетий он письменно или устно высказывался о том, что переживал, думал, понимал в 1789 году, во время похода 1792 года или же при осаде Майнца в 1793 году, тут почти невозможно проверить, верны ли его утверждения, или же в суждения его привнесены отзвуки раздумий последующих лет. «Кампания во Франции» была написана уже в начале 20-х годов XIX века, точно так же, как и «Осада Майнца». И автобиографическая книга «Анналы», увидевшая свет лишь в 1830 году, с подзаголовком: «Тетради дней и лет как дополнение к моим прочим автобиографическим признаниям», в последнем прижизненном издании сочинений Гёте, предлагала читателю обзор его жизненного пути и дум, написанный рукой престарелого автора.
Выше уже приводилось — из письма от 3 марта 1790 года — скупое замечание Гёте о том, что революция-де революция и для него тоже; спустя неделю поэт снова отправился на юг. Он сам предложил поехать в Италию, чтобы там встретиться с матерью герцога Анной Амалией и затем сопровождать ее в обратном путешествии на родину. Почти два месяца — с 31 марта по 22 мая — пришлось ему дожидаться герцогини в Венеции, и душевное состояние его все это время было крайне неустойчивым — совсем не таким, как в дни первой поездки в Италию. Здесь были созданы «Венецианские эпиграммы», содержавшие наблюдения, раздумья, но также и острую критику многих явлений, частично в двустишиях, как, впрочем, и в «Римских элегиях». Отдельные стихотворения, впечатляющие своей афористичностью, были посвящены событиям во Франции. Автор эпиграмм всячески подчеркивал свое неприятие революции и свою антипатию к ее сторонникам. «Поборникам ярым свободы», утверждал он, нельзя доверять: ими движет одна лишь корысть. «Глупость и ложь пустодум печатью духа отметит. / Можно без пробного их камня и золотом счесть» (1, 207).[7]
Примерно так же иронизировали и в стане безоговорочных контрреволюционеров над тем, кто объявил войну старым порядкам и отрицал их законность. Примечательно, как Гёте расширил одну из своих эпиграмм после того, как во Франции «толпа» показала себя действующим субъектом. В варианте 1790 года, в шиллеровском «Альманахе муз» 1796 года, эпиграмма звучала так:
Франция нам показала пример, подражанья не ждущий,
А все же о нем не забудьте, запомните этот пример!
Однако в варианте 1800 года, в новом собрании сочинений Гёте, та же эпиграмма приняла следующий вид:
Франции горький удел пусть обдумают сильные мира;
Впрочем, обдумать его маленьким людям нужней.
Сильных убили — но кто для толпы остался защитой?
Против толпы? И толпа стала тираном толпы.
(1,207)
Подобная критика толпы была не только реакцией на текущие события. Гёте в принципе отказывал «толпе» в праве принимать решения, от которых может зависеть благо или, напротив, беда какого-либо сообщества, — по крайней мере исходя из тогдашнего уровня знаний, образования и опыта масс. «Наука властвования», осуществление правления, на взгляд поэта — удел немногих. Отсюда понятно, что выдвинутое демократами требование народовластия не вызывало у него сочувствия, при том, что и у герцога, как и вообще у господствующего слоя, он тоже не видел ни должного стремления, ни способности руководить государством мудро, со знанием дела. Поэтому в своих эпиграммах Гёте обращался с критикой и предостережениями как к той, так и к другой стороне. Строкам насчет «пустодумов» и их «лжи» он предпослал две другие: «Часто чеканят князья / Свой сиятельный профиль на меди, / Чуть лишь ее посребрив. / Верит обманутый люд!» (1, 207).
Отнюдь не только на одних революционеров, не говоря уже о «толпе», возлагал Гёте вину за «злосчастнейшее из событий». Пусть «сильные мира сего» задумаются над «Франции горьким уделом», потому что их собственное пагубное правление способно спровоцировать переворот. А всякому, кто презирает «сброд» потому только, что своим поведением чернь доказывает, насколько легко манипулировать ею, веймарский министр делает вот какое внушение:
«Мы ли не правы, скажи? Без обмана возможно ли с чернью?
Сам погляди, до чего дик и разнуздан народ!»
Те, что обмануты грубо, всегда неуклюжи и дики;
Честными будьте и так сделайте диких — людьми!
(1, 207)
Конечно, «Венецианские эпиграммы» Гёте — это всего-навсего изящные остроты. В последующие годы Гёте вновь поднимает тему революции в ряде пьес и решает ее в соответствии со своим взглядом на этот предмет, стало быть, снова перед нами критика так называемых поборников ярых свободы и мечтателей, но и призыв к власть имущим неустанно заботиться о своих подданных. Если будет такая забота, полагал Гёте, даже в условиях иерархического сословного строя возможно избежать революций. Потому что он не сомневался: именно разложение прежнего режима Франции предопределило его гибель. Во всяком случае, впоследствии он неоднократно подчеркивал, что еще в 1785 году был глубоко потрясен небезызвестной историей с ожерельем и рассматривал ее как дурное предзнаменование. В своих «Анналах» Гёте записал о 1789 годе следующее: «Стоило мне только снова обосноваться в веймарской жизни, привыкнуть к тамошним условиям и втянуться в мои дела, исследования и литературные занятия, как разразилась французская революция, приковавшая к себе внимание всего мира. Еще в 1785 году история с ожерельем произвела на меня неизгладимое впечатление. В разверзшейся бездне безнравственности этого города, двора и государства мне виделись призраки самых чудовищных последствий, от коих видений я долгое время не мог избавиться, причем я вел себя так странно, что друзья, в кругу которых я пребывал на лоне природы, когда до нас дошла первая весть о случившемся, только много позже, после того как революция уже разразилась, признались мне, что в ту пору я казался им просто безумным».
Несомненно, в подобное толкование событий привнесена оценка из более поздних времен. Среди документов 1785 года нет ничего, подтверждающего эту версию. Лишь после того, как разразилась революция, стало возможно рассматривать историю с ожерельем в столь широком ракурсе. Правда, скандал этот в свое время произвел большое впечатление на общественность, бесчисленными сообщениями о нем пестрели страницы газет. История эта такова: парижские ювелиры изготовили украшение неслыханной дороговизны — оно стоило один миллион шестьсот тысяч ливров. Кто мог заинтересоваться подобным украшением? Кто мог позволить себе его купить? Королева не выразила такого желания, и никакого другого покупателя тоже не предвиделось. В дело это, однако, вмешалась обманщица, называвшаяся маркизой де ля Мотт: она внушила кардиналу Рогану, что он сможет вновь обрести утраченное благоволение королевы Марии Антуанетты, если, взяв на себя роль посредника, приобретет для нее ожерелье. В одну из ночей «королева» приняла кардинала на предмет обсуждения вопроса, и эта встреча рассеяла последние его сомнения. Свидание, однако, инсценировала маркиза, кардинала обманули: роль королевы сыграла другая молодая женщина, письмо Марии Антуанетты также было подделано. Обманутый кардинал, стремясь поднять свои акции при дворе, купил ожерелье и отдал его обманщице, рассчитывая, что королева, согласно обещанию, выплатит ему в рассрочку затраченную сумму. Но тщетно дожидался он второго взноса; когда же части разодранного на куски ожерелья обнаружили в Англии, все тут и открылось.