Славная система правительства, нечего сказать, при которой такого человека, как Р.Г.Дана[26], невозможно утвердить в должности, а в Сенат посылают Джонса, годного разве что на то, чтобы быть тайным ходатаем в уголовном суде, — хороша система, при которой выдающийся и достойный гражданин не может стать президентом.
Полюбуйтесь на этот список:
Полк[27], Тайлер, Пирс[28] и так далее. Почти что избрали Тилдена[29], которого должно судить за мошенничество. Половина избирателей за него проголосовала.
Ничтожный Конгресс из невежд и самозванцев. Продажная шайка грабителей.
Единственное, о чем напоминает церковное пение, — это о кресле зубного врача.
Жаждал вашей крови, словно проситель, которому вы только что оказали содействие.
Конгрегационистское кладбище в Вашингтоне[30]. Каменные плиты даже для тех конгрессменов, которые похоронены в другом месте. Столь краткое величие никогда еще не рождало более вздорного тщеславия. По-настоящему взрослый человек должен считать пошлостью членство в Конгрессе.
Уехавший за границу получает льготы умершего. Я больше не с вами, и что вы ни скажете про меня, мне безразлично, — о, как это не безразлично, когда я с вами, один из вас! Я знаю, что вы воздержитесь от наиболее обидных слов, потому что они не могут меня уязвить; я далеко и их не услышу. Вот почему мы не обижаем умерших.
Какая малая величина сенатор или конгрессмен в Нью-Йорке, и какая он шишка здесь, в Вашингтоне!
Я думаю, что наше законодательство было бы много успешнее, если бы столица, куда доставляют этих надутых провинциальных ослов, была перенесена в Нью-Йорк. Конгрессу следует заседать в большом городе.
Я помню, как эти ничтожные конгрессмены появлялись к завтраку, каждый с пачкой бумаг и писем; вся повадка их и наслаждение, которое они извлекали из разыгрываемой комедии, показывали, что в берлогах, откуда они явились, письма были в диковину.
Еще добрый час после завтрака они продолжали сидеть за столом, чтобы на них смотрели. Пытались делать вид, что решают судьбы империи, читали свои письма, хмурили брови и т. п. Нью-Йорк выбил бы чванство из этих конгрессменчиков, да еще как!
В одежде и в манерах нью-йоркцев, как мужчин, так и женщин, есть какая-то ловкость, сноровка, которой нет у приезжих. В поезде, на пароходе или еще где-нибудь часто задаешься вопросом: откуда этот господин, эта дама? Относительно нью-йоркцев такого вопроса не возникает. Вы можете одеться у нью-йоркского портного — это вам не поможет, вы никого не обманете. Вы — переодетый провинциал, и это вам скажет даже слепой.
Немецкая печка.
— Кто здесь погребен?
— Никто.
— Почему же стоит памятник?
— Это не памятник. Это печка.
Мы стояли, обнажив головы. Теперь мы надели шляпы. Печка вышиной в восемь футов. Посреди утолщение в три с половиной на два с четвертью фута, вроде женского бюста. Наверху — украшения[31].
2 мая в В.
Слушал кукушку. Генрих спросил: «Сколько лет я проживу?» Кукушка куковала в течение двадцати минут; таким образом, Генрих переживет Мафусаила[32].
Это впервые, что я слышу кукушку отдельно от настенных часов. Удивительно, как она искусно подражает своим собратьям в часах, хотя я уверен, ей ни разу не приходилось их слышать. Что может быть хуже часов с кукушкой?
Во Франкфурте газовые рожки с девятью горелками. Однако приходится зажигать не меньше восьми, чтобы увидеть девятую. Плохой газ — вне национальности.
У геттингенских студентов страшно изуродованы лица. Встретишь человека и не знаешь, ветеран он франко-прусской войны или просто получил высшее образование.
Кондуктор в новом, с иголочки, мундире и любезен, как… впрочем, в Америке нет материала для подобных сравнений, хоть любезность и недорого стоит. Невежливость — наша национальная черта, причем не прирожденная, а благоприобретенная. Интересно было бы выяснить, от кого и каким путем она нам досталась.
Помещение банка в Гамбурге раньше, видимо, служило конюшней. Если бы наши банкиры были такими же скромными, быть может, и банки реже бы лопались.
Джон Хэй в дилижансе весь день пытался разговориться с соседом по-немецки. Наконец тот в отчаянии сказал: «Будь она проклята, эта тарабарщина!» Хэй бросился ему на шею: «Боже мой, вы говорите по-английски!»
Некоторые немецкие слова настолько длинны, что их можно наблюдать в перспективе. Когда смотришь вдоль такого слова, оно сужается к концу, как рельсы железнодорожного пути.
Объяснял на чистейшем немецком языке двум немцам, как пройти в Вольфсбруннен. Один из них всплеснул руками и сказал: «Gott im Himmel!»[33]
Видел сон, будто все дурные иностранцы попали в немецкий рай, не понимают ни слова по-немецки и жалеют, что нельзя перебраться в ад.
Чтобы придать немецкой фразе полноту и изящество, нужно прибавить в конце: wollen haben sollen werden.
Маннгейм, 24 мая, в театре
Шел «Король Лир», начали ровно в шесть. Не понял ни слова, грохотал очень схожий гром, также отличные молнии. Дж. сказал: «Слава богу, хоть гром гремит по-английски». Потом дома добавил: «Просидел три часа, ничего не понял, кроме грома и молнии».
Если вы уроните в спальне на пол монетку, пуговицу от сюртука или запонку, они затаятся, и найти их будет совсем нелегко. Найти носовой платок, положенный под подушку, — невозможно.
Собака будет «der Hund». Возьмем теперь эту собаку в родительном падеже, и что же вы думаете, это будет все та же собака? Нет, сэр, она станет «des Hundes», возьмем ее в дательном, — и что же получится? Это уже «dem Hund»! Пропустим-ка ее в винительном. Она ни более ни менее как «den Hund». Теперь предположим, что у нашей собаки сестрица-близнец и что эту сдвоенную собаку нужно склонять во множественном числе. Что же, пока ее прогонят еще сквозь четыре падежа, она составит целую международную собачью выставку. Я не собачник, но ни за что не позволил бы себе так обращаться с собакой, будь это даже чужая собака.
То же и с кошкой. Когда ее выпускают в именительном падеже единственного числа, это — прелестная кошечка. Они гонят ее сквозь четыре падежа и шестнадцать артиклей, и когда она вылезет из винительного множественного числа, вы не признаете ее за ту же кошку. Да, сэр, если немецкий язык возьмется за кошку, — прощай, кошка! Я считаю своим долгом сообщить об этом.