Как-то Чаковский с Кожевниковым отправились вместе в загранкомандировку, то ли в Париж, то ли в Берлин. Папа оттуда всем навез кофточки. Представляю: завели куда-то, и он, торопясь, хватал все подряд, Ирине-Кате-Наде, всем сестрам, как говорится, по серьгам, и маме, в первую очередь, конечно, нашей маме – ворох, кучу, тюки чего-то пестрого, до ряби в глазах. Милый наш, доверчиво-небрежный добытчик. Однажды вручил мне туфли, лакированные лодочки, но обе на левую ногу. И очень смеялся, когда я, их напялив, попыталась пройтись. До сих пор в ушах его хохот: ну что ты такая неловкая, загребай шире, левым носком правую пятку подталкивай. Ну как тут огорчаться, когда в доме такое веселье!
Зато Александр Борисович в ту поездку купил все качественное, дорогое, не скупясь – себе. Он что никого не любил? Да нет же, любил, и особенно ее, рыжую, смешливую Катю.
И вот спустя месяц, как Катю похоронили в запаянном гробу, идем с папой по Переделкино, и на взгорке, ведущей от улицы Серафимовича, трусит кто-то спортивной пробежкой в синем фирменном костюме. Я: папа, неужели Чаковский? В ответ, глухо: да, он. Я: как он может, ведь Катя… не могу, не хочу его видеть! Он: тогда уходи, возвращайся домой. Ухожу, оборачиваюсь и вижу уже в отдалении две фигуры, медленно сближающиеся. Пошли рядом, потом обнялись. Тут я припустила, уже не оглядываясь. И такая жалость, к обоим, в сердце плеснула, как щелочью. До сих пор горит: ну что мы знаем, что понимаем, и тогда, и теперь, про них?
Когда создавалась «Литературка» мы с сыном Чаковского, Сережей, заканчивали школу. Катя была нас младше на год. Нам предстояли экзамены в институты. И вот, помню, лежим на поляне в лесу переделкинском, вперившись в небо. Лето, но березы уже кое-где золотеют. Сережа спрашивает: "Ты знаешь о проекте с газетой моего отца? Как думаешь, получится? Понимаешь, что он задумал?" Но я, нацеленная на поступление в консерваторию, отголоски литературных дел пропускала мимо ушей. Если что и застряло, то типа того, что «Чак» замахнулся, зарвался, и затея его провалится. Но не желая обидеть друга, молчу.
Между тем, как известно, затея не провалилась, Чаковский создал газету, ставшую отдушиной для страны, предвестницей гласности, школой мужества, смелости гражданственной, раскрепощения застылых в сталинскую эпоху душ, мозгов.
Хотя, конечно, все это оставалось еще половинчатым, напоминало кульбиты воздушных гимнастов под куполом цирка, где безопасность не гарантирована, и срывы артистов – условия их ремесла. У такого действа тут тоже был свой режиссер, антрепренер, хозяин или, скажем, смотритель Гайд-парка, и он именно отвечал за все головой. Поставил на карту добываемое многолетиями: природную осторожность, карьеру, тщеславие, чтобы однажды вот так самовыразиться, через других, способных, молодых, предоставив плацдарм для их взлета.
Поскольку сама принадлежу к журналистскому цеху, знаю лихость, безоглядность, эгоизм газетчика, готового на все ради публикации своего, написанного только что, горячего материала. Знаю и наше стреноженное топтание в предбаннике начальственного кабинета, откуда секретарша вот-вот вынесет гранки, измаранные, изуродованные державной правкой – и лютая ненависть к нему, тирану, душителю, трусу, цепляющемуся за свой пост, льготы, привилегии, как Кощей бессмертный. Я сама из стана зависящих от воли редактора-деспота, это моя профессиональная среда.
Но по прихоти обстоятельств, факту рождения имела возможность с близкого расстояния наблюдать за теми, кто взял власть; потом власть взяла их, принудив тем заниматься, к чему не было ни охоты, ни склонности. Чаковский строчил бездарные, как жвачка пресные романы-эпопеи, а моего отца, шутника, озорника, чистопородную богему, загнали в начальственное кресло и там сгноили.
У Кожевникова и Чаковского больше было различий, чем сходства. Кожевников всю жизнь держался, как тогда выражались, твердых взглядов, служил идее до конца. Мне вера такая, отметающая сомнение, чужда, но не обо мне речь и даже не об идее, а о характере, об эпохе, такой человеческий тип слепившей. Цельный, сильный, упрямый и вместе с тем уязвимый, ранимый, застенчивый, он, мой отец, никогда для себя лично ни о чем не просил. Служил государству, но персонально ни перед кем не прислуживался, не заискивал, не вилял, ни перед Хрущевым, ни перед Брежневым, ни перед ничтожеством Черненко. В свите приближенных к трону, льстивых царедворцев, ни разу не мелькнул. Спина его не гнулась в поклонах, не позволял вбитый природой стальной стержень
Чаковский был гибче, покладистее, вхож в высшие сферы, а потому желаемого добивался. Наград, званий, почестей, и квартира огромная на улице Горького не без хлопот ему досталась. Лицемерить не буду: отец, если бы предложили подобное, полагаю, не отказался бы. Но урывать, забегать вперед, оттеснять в очереди просителей – нет, не та натура. Впадал в бешенство, когда я, дочь, просила о чем-либо его, собственного отца.
Мы с мужем, ребенка родив, кооператив в Сокольниках, в блочном доме, выгрызали сами, к отцу за помощью не осмелившись обратиться. Отказал бы точно, да еще высмеял бы, унизив вдвойне. Доить власть потребительски, цинично считал ниже достоинства. И лукавить, при этом испытывая удовольствие – тоже нет, не его стиль.
Застрял эпизод. Проводим в Прибалтике отпуск семейно, с отцом вместе, но уже без мамы. Нас с мужем навещает там пара приятелей, Андрей, сын писателя Кочетова, женатый на Элле, дочке первого секретаря ЦК Компартии Эстонии. Они приезжают из Пярну на оливковом «Мерседесе» с водителем и правительственными номерами – шок по тем временам для местной общественности.
Чаковский, любивший Прибалтику, проводившей там все летние сезоны, проходится едко насчет использования служебного положения в личных целях, родительского попустительства, барчат-отпрысков и покойного Кочетова, с которым, выражаясь мягко, не ладил. Как, впрочем, и мой отец.
И вижу, – ох до чего же знакомый – зеленоглазый прищур, улыбку сатира, челюсть, бойцовски вперед двинутую. Нежно, со сладострастием: "Саша, не тому ты завидуешь. Кочетов уж лежит на Новодевичьм, а где тебя похоронят – всхлип-смешок – еще не известно". И скушал Чаковский, не нашелся. Нравились мне их вот такие бодания, ликовала, если отец побеждал. Не всегда. Потому и слились, дружили до смертного часа – разные, но равные по масштабу, по весовой категории. Хотя и тут, и в предпочтениях спортивных являли полюса.
Отец юношей всерьез занялся боксом, и первой его заграницей оказалась довоенная Рига, где участвовал в соревнованиях. Чаковский же классный, отличный теннисист. Лощеный, холеный, ракетка – супер, форма с иголочки. На корте партнерши его блондинки, сплошные блондинки. Нет, вру, на самом деле была одна, ему преданная до самозабвения, в той же степени, как его законная жена Раиса. Обе – жертвы, обе страдали всю жизнь, из-за него. Он что, не понимал? Не за-ме-чал.