Отец променял службу на неопределенное будущее. Решиться на это было наверняка нелегко, ибо финансовый тыл его не был обеспечен и ждать помощи ему было не от кого, не говоря уже о том, что он был слишком горд, чтобы рассчитывать на чью-либо помощь. Ему приходилось временами, надо думать, тяжеловато, но мы, дети, этого не замечали, потому что ни в чем не нуждались. Двое старших братьев, Карл и Александр, окончили гимназию в Митаве, три старшие сестры ходили в женскую гимназию и только моя младшая, собственно говоря, единственная сестра училась на частных немецких курсах. Конечно, времена в начале века были совсем другие и жить было попроще, и все же я думаю, что отцу моему приходилось не очень легко.
Он, правда, был человеком практичным и экономным, и моя мать была ему в этом смысле хорошей помощницей.
Переселение в сентябре 1893 года в Митаву было предприятием обременительным. Железных дорог тогда было мало. Мы должны были на больших фурах добираться из Виндавы сначала до Туккума, потому что только в Туккуме была железная дорога на Ригу, а там уже пересадка на Митаву. Для семилетнего мальчика, который ехал впервые ночью с родителями со всем скарбом и провиантом, утопая в подушках и одеялах, все это было, конечно, настоящим приключением.
Да еще на следующий день первая в жизни поездка по железной дороге, да еще с пересадкой через два часа в Торенсберге (под Ригой), да еще завтрак в привокзальном буфете. Потом еще часа два (в то время) до Митавы. Потрясающе!
Отец нашел в Митаве удобное и недорогое жилье в старинном просторном доме на Шрайберштрассе с комнатами, похожими на конюшни. К дому примыкал большой сад, в котором нам отвели красивую беседку. Правда, тут же рядом располагалась другая беседка, в которой старые дамы, владелицы дома, имели обыкновение беседовать за чашкой кофе. Старушки были премилые, но нам, детям, они очень мешали. Мы ведь росли до сих пор сами по себе, а теперь должны были вести себя прилично и тихо, должны были считаться с присутствием чужих людей.
Отец быстро нашел работу, благодаря, конечно, своей репутации: одна американская страховая компания из Нью-Йорка решила открыть отделение в Курляндии и назначила отца своим представителем. Отец, видимо, основательно вработался в это дело — судя по тому, что уже через год его переманила солидная местная фирма, сделав его своим акционером. Там у него появился собственный кабинет, в котором он мог без помех работать, читать газеты и курить; он выкуривал до сорока русских «папирос»-самокруток в день, а кроме того курил сигары и трубку. У него было много трубок, коротких и длинных, в основном пенковых, которые он любил «обкуривать» до тех пор, пока они не издавали приятный медовый аромат. Мне было дозволено посещать его в этих апартаментах — при условии, чтобы я сидел тихо, а летом, вооружившись мухобойкой, учинял облаву на мух: десять штук — копейка, гешефт более чем оправданный.
В новой своей должности отцу приходилось много ездить и лично устанавливать ущерб от пожаров, что в некоторых случаях было связано с криминалистическим дознанием, а уж тут он был в своей стихии. Да и кое-какое состояньице раз от разу у него прирастало.
Русские школы того времени насчитывали семь классов плюс два приготовительных. Мои родители решили, что оба приготовительных класса я проучусь в частном заведении, а уж потом поступлю в реальную школу или гимназию. И в частном заведении преподавание велось, разумеется, на русском языке, хотя все двадцать мальчиков, которые там находились, были детьми немецких родителей.
У меня сохранилось мало воспоминаний об этих двух годах — как о самом обучении, так и о ежедневном общении с мальчиками, хоть оно и многое изменило в моей жизни. Ведь до восьмого своего года я играл исключительно с девочками, с четырьмя своими сестрами и их подружками — как вдруг оказался среди одних парней, которые вели себя совершенно иначе. С одним из них, сыном учителя, возникла первая в моей жизни дружба. Другой, постарше, отметился тем, что просветил наше маленькое сообщество в половом отношении, и хотя я мало что в его объяснениях понял, но заважничал сильно.
Общение с мальчиками привело к тому, что от девчачьего общества я отвернулся с презрением. Теперь, когда к сестрам приходили подруги, я убегал и прятался. Должно быть, уже в то время я обнаружил немалую склонность к уединению, я много играл один, много пел что-то для себя, так что мои родители чуть ли не поверили в наличие у меня музыкального дарования, потому что мелодии мои были по большей части собственного сочинения.
Вот только читал я мало — в отличие от Лузы, моей самой младшей сестры. Ее и впрямь зовут Лузой, так ее окрестила одна из наших тетушек. Так в одной из сказок Гауффа прозывается заколдованная сова. Как это тетушка, выкуривавшая сотню сигарет в день и одетая в полумужской наряд, сама управлявшая своим имением, сподобилась отыскать такое романтическое имя, я не знаю. Но в Прибалтике такое бывало нередко. У русских это называется: поскреби русского и отыщешь татарина. В прибалтах же всегда сидело что-то от вечных романтиков.
Моим же единственным хоть сколько-нибудь романтическим занятием был английский складной бинокль. Я часами разглядывал в него луну и звезды и был вне себя от счастья, когда мне удавалось поймать в него крошечный шарик какой-нибудь планеты — однажды повезло даже обнаружить целых два спутника Юпитера.
В это время в нашем доме опять появилась собака, на сей раз она звалась Пусси. То был настоящий и презабавный мопс, который вскоре стал моим другом. Я, конечно, сильно баловал его, и он ужасно обленился и растолстел. Для меня стало истинным горем, когда его усыпили, — к тому времени мне было уже семнадцать, а ему двенадцать. У него было чувство юмора, и хотя он смотрел на меня сверху вниз, он не был зазнайкой и дал обучить себя нескольким трюкам.
Конец учебы в приготовительных классах совпал с нашим переездом в новую, более просторную квартиру.
Наша Шрайберштрассе упиралась в Рыночную площадь, на которую выходила двумя могучими зданиями; в одном из них были харчевня и гостиница, в которой сто двадцать лет назад останавливался знаменитый граф Алессандро Калиостро, урожденный Джузеппе Бальзамо, а в другом, — что было намного соблазнительнее, — помещалась кондитерская. Тут же начиналась Приморская улица. Она вела от рынка в сторону Дриксы, которая образовывала здесь петлю, утыкалась в огромные дровяные склады и, переходя уже в Лилиенфельдштрассе, убегала между штабелями леса все дальше на запад. И вот на этой самой Лилиенштрассе, непосредственно перед Латышским клубом с его велодромом, на котором проводились соревнования и которым мы, мальчишки, так восхищались, и вблизи от еще одного дровяного склада находился просторный дом, окруженный большим садом. Половину первого этажа этого дома вместе с одноэтажным флигелем с западной стороны — всего восемь комнат — заняла