Я смотрел, как за окном дефилировали персонажи романов Андрича. Единственным отличием было то, что речь больше не шла о трогательной теме жизни сообща и на кону давно не стояла дружба. Не осталось и следа от остроумия и тепла «Сеталиста», согревавшего когда-то целые кварталы Сараева. Прямо под моим окном важно расхаживала боснийская интеллектуальная элита, поскольку неподалеку располагался издательский дом «Светлост». Я называл этих людей тутумраци[74] у каждого из трех народов были свои собственные тутумраци, которые изо всех сил стремились опровергнуть слова Андрича о том, что симпатии представителей трех местных вероисповеданий были очень далеки, а ненависть клокотала прямо у них под носом. Эти люди оказались на перепутье между прошлым, откуда они пришли, и новыми временами, навязавшими им не только демократию, но и национальную принадлежность. В только что родившейся национальной демократии им следовало найти спасительное решение, которое помогло бы избежать войны.
В Сараеве поэтам, критикам, главным редакторам, академикам, телевизионным дикторшам, певцам, композиторам никогда не удавалось иметь более сильное и решающее влияние, чем простым торговцам фруктами и овощами, ходжам, попам и мясникам. Самые именитые ассоциации и академии не могли состязаться с мощью религиозных обрядов в мечетях и церквах, где с успехом правили ходжи и попы.
* * *
Я наблюдал, как тутумраци прогуливались вокруг бронзовых бюстов в парке возле улицы Петара Прерадовича. Они курили, садились на скамейки, с сомнением глядя на Андрича, Селимовича, Куленовича, Копича, и спрашивали себя: «Где мое место в этой истории?»
Они представляли свой собственный бюст, который, в соответствии с ценностями неотвратимо надвигающейся новой эпохи, станет достойной заменой «набившим оскомину» великим именам. Впрочем, большую часть задачи они уже выполнили. В течение долгих лет они работали над своим персональным монументом. Они уже вырыли фундамент для своей тумбы, и теперь оставалось лишь залить туда бетон. Опалубка была выполнена за счет Югославии Тито, ныне разлетевшейся вдребезги, а бетон оплатили националисты. Еще немного везения — и кто-нибудь закажет для них бронзовые бюсты, чтобы, став знаменитыми, они взирали на сараевцев своими холодными глазами.
* * *
Превращение произошло, когда им удалось пристроиться на службу новой системе путем создания комиссий, редакционных комитетов и прочих «социальных» причуд. Единственное, чего им недоставало, так это творчества. Являясь в большинстве своем бездарными писаками, они использовали эти смутные времена как шанс получить некий статус и напитать свои тщедушные и уязвимые души успехом, добытым любой ценой. Даже ценой войны. Изображать из себя жертв или быть преступниками — для них годилась любая роль. Главное — действовать по протоколу, который соответствовал бы «справедливости и просветительским замыслам». В этом их «величие души» сыграло решающую роль: они дошли до того, что назвали Андрича слабым человеком! (Да простит он мне эту цитату!) Между делом, в порыве невероятной щедрости, они соблаговолили присвоить ему статус великого художника. Потому что в процессе разрушения ценностей в военное время художник вызывает меньшее уважение у улицы, чем храбрый человек. Наилучшим путем для достижения их цели стала «дьяволизация» великого писателя. Чтобы затем спокойно заявить: «Если внимательнее приглядеться, в его творчестве нет ничего особенного». Не имея реального стремления к литературе, не достигнув высот в личной жизни, эти виновники беспорядков, дилемм, трагедий и переворотов запутались в сетях собственной аморальности, которую они назвали — только им известно каким образом — «нравственностью». Лишь крысы Сараева радовались выходу их произведений, поскольку знали, что никто никогда не станет читать эти толстенные тома и они быстро окажутся в подвалах издательств. Эти люди, доставляющие радость лишь грызунам, выливали на нобелевского лауреата потоки грязи. И на этот раз все снова сводилось к вопросу воришки Керы: «Где мое место в этой истории?» Когда речь шла о тутумраци, ответ был прост: «Нигде!» Порочный нарциссизм этих людей блокировал любую их реакцию на общественную жизнь. Их деятельность в самом сердце общества убивала в зародыше любую надежду и веру в будущее.
* * *
Когда мы с Джонни уже собирались покинуть квартиру на улице Петара Прерадовича, я заметил в коробке сваленное в беспорядке полное собрание сочинений Иво Андрича. Я надеялся найти там «Травницкую хронику» и «Мост на Дрине», чтобы подарить их Джонни. Но наткнулся на английский перевод одной из его новелл «Барышня».
— This is not the best what he has done, but anyway…[75]
И я предложил прочесть ему отрывок, который мой кумир в литературе и философии написал о простых людях, живших в Сараеве до начала Первой мировой войны.
— I am afraid this could happened again[76], — сказал я Джонни, прежде чем начать читать.
* * *
«Нужны вот такие дни, чтоб увидеть, кем населен город, рассыпанный, словно горсть зерна, по крутым скатам окрестных гор и в долине около реки. Нужно случиться событию, подобному вчерашнему или хотя бы и менее значительному, чтоб обнажилось все, что скрыто в людях, которые обычно работают, бездельничают или нищенствуют на крутых и кривых улочках, напоминающих водомоины. Как во всяком восточном городе, в Сараеве была своя нищенствующая голытьба, то есть тот сброд, который, по видимости акклиматизировавшись, десятки лет живет тихо и обособленно, но который при определенных обстоятельствах, согласно законам некоей неведомой общественной химии, внезапно объединяется и вспыхивает, как затаившийся вулкан, изрыгая пламя и грязную лаву самых низменных страстей и нездоровых желаний. Этот люмпен-пролетариат и голодные городские низы составляют люди, которых отличают друг от друга верования, привычки и одежда, но объединяют врожденная вероломная жестокость, дикие и низменные инстинкты. Приверженцы трех главных религий, они с рождения и до самой смерти живут в постоянной взаимной вражде, вражде безрассудной и глубокой, перенося свою ненависть и в загробный мир, который видится им в блеске собственной победы и славы и постыдного поражения соседей-иноверцев. Они рождаются, растут и умирают с этой ненавистью, с этим чисто физическим отвращением к людям другой веры; но часто жизнь проходит, а им так и не представляется случая излить свою ненависть во всей ее ужасающей силе. Однако стоит какому-нибудь крупному событию поколебать установленный порядок вещей и на несколько часов или несколько дней прекратить действие закона и разума, как этот сброд, вернее, часть его, найдя наконец подходящий повод, заполняет город, известный своей утонченной вежливостью и сладкоречием. Долго сдерживаемая ненависть и затаенное стремление к насилию и разрушению, которые до сих пор владели только чувствами и мыслями, выбиваются на поверхность и, словно огонь, долго тлевший и наконец получивший пищу, завладевают улицами, плюют, измываются, крушат до тех пор, пока их не сломит более мощная сила или пока они не перегорят и не ослабеют от собственного бешенства. Затем они снова уползают, поджав хвосты, как шакалы, в души, дома и улицы, где, притаившись, снова годами живут, прорываясь лишь во взглядах, брани и непристойных жестах»[77].