Рахиль Афанасьевна, худенькая, подтянуто аккуратная, садится за столик, поправляет черные с серебром волосы, записывает в картотеку. И ни одной, самой вздорной и грубой, девке не придет в голову заподозрить непорядок или хищение, усомниться в том, что в каптерке сделано все возможное для удобства людей.
Доброжелательно смотрят усталые, все еще красивые глаза, худые руки методически наводят порядок. Надежные руки, они сохранят для тебя все дорогое: продукты из дому, домашние вещи. Каждая вещь — напоминание о прошлом. Рахиль Афанасьевна понимает, помогает, хранит.
Она сама — живое воспоминание о другой жизни, нарядной и незнакомой, уходящей в дальние страны. Аромат этой жизни стоит над ней, она мало рассказывает о себе, но любит рассказывать о Японии, Сибири, Китае.
— Почему вы так хорошо это знаете, Рахиль Афанасьевна?
— Я долго жила на Дальнем Востоке и в Японии.
— А Сибирь?
— Я выросла в Восточной Сибири. Поэтому и отец мой, еврей, звался Афанасием, в Сибири это привычное имя. У него и у мужа были большие торговые связи на Тихом океане...
Туманятся печальные глаза... Не расспрашиваю дальше, я уже слышала, что муж и сын ее погибли.
Умолкая, она наводит порядок. Лагерное дело, каптерка — для нее это вся возможность помочь людям, она несет свою помощь охотно и безотказно. Она деловито добра и мужественна. И к ней приходят за помощью.
Я приношу к ней свой чемодан с двойным дном:
— Рахиль Афанасьевна, пустите меня, пожалуйста, перебрать свои вещи, переложить из мешка в новый чемодан. Вы впустите и закройте меня в каптерке, а потом придете.
Она пристально посмотрела на меня, мудрая и добрая душа, поняла — мне надо сделать свое, скрытое от других, дело.
— Хорошо, пойдемте, я вас закрою, повешу замок на сарай, а через час приду за вами.
Под надежным запором в полутьме каптерки я уложила записки на дно чемодана, наложила второй слой фанеры, прибила планочки тихо, стараясь не стукнуть. Переложила в чемодан часть вещей из рюкзака, поставила все на место. И притаилась беззвучно, чтобы никто не услышал снаружи.
Загремели ключи. Кашлянула, входя, Рахиль Афанасьевна.
— Ну, все уложили?
— Спасибо, Рахиль Афанасьевна!
Этапы и встречи
Зима прошла. Солнце золотыми вениками разметало снег между березками. С крыш торопливо стекали капли. Серые бревна стен уже просохли, около них тепло. Стою у стены бани одна, девчата, накачав норму воды, убежали.
Смотрю в небо, вспоминаю, как на Колыме весной, в голубой прозрачности, летели тысячи птичьих косяков.
Тут, верно, тоже скоро пролетят гуси. Пока только воробьи лихо суетятся да начали токовать вороны. Я раньше не знала, что вороны токуют. Вон села на гребне крыши, расширила крылья, хрипит и кланяется ворона-самец. У них не отличишь самца и самку по оперению, оба черно-серые. Их родственники вороны много крупнее, совсем черные и кричат по-другому. Вон один полетел и кричит: «Полонг, полонг!» А ворона на крыше удивляется: «Ка-ак? Ка-ак?»
— Вот так, полон — в своей родной стране, и удивляться нечему, — бормочу я.
Ворона-самец начинает токовать все азартнее: поднимает к небу клюв, раскрывает крылья, ритмически кланяется. Хрипит и шипит, изображая песню.
На соседнюю крышу сели вороны-зрительницы. Чистят перья, прихорашиваются. Жених раздувает шею, все торопливее кланяется. Воробьи обсели березку, наблюдают, переговариваются, помирают со смеху. Но токовик не обращает на них внимания, ему важны свои — воронихи. Он жаждет показать им, как славят весну.
Смотря на птиц, можно не замечать лагеря. Но, опустив глаза, замечаю: хрустя камешками, идет незнакомая женщина. Одета по-зимнему — черная барашковая шуба, шапочка, ботики. Соображаю: со вчерашнего этапа... И взята, видно, этой зимой. Жарко ей в тяжелой шубе, идет заплетающимися шагами, осматривается, как птица, когда выпустят из тесной клетки на улицу или в вольеру.
Отвыкла в тюрьме от солнца, думаю я. Ну, смотри, смотри.
Она подходит. Голубые глаза глядят растерянно и доверчиво.
— Скажите, пожалуйста, вы здесь давно? — спрашивает она робко.
— Порядочно... И не в первый раз, — отвечаю я. — А вы только что из тюрьмы?
Из голубых глаз потоками потекли слезы. Губы дрожат:
— Только что привезли из Москвы... Как здесь жить? Как можно так жить?
— Какой у вас срок?
— Восемь лет...
Потоки застлали голубые глаза, растекаются по лицу, мохнатая шуба скоро вся намокнет от слез.
— Я не понимаю! Я ничего не понимаю! — говорит она. — За что? Мне так и не предъявили обвинения... Дали подписать бумажку об окончании следствия и отправили в лагеря...
— Я пять лет просидела на Колыме без предъявленного обвинения. Вы что, не знаете, что, начиная с тридцать шестого года, многие тысячи людей гибли в лагерях, не получив обвинения?
Она вздрагивает:
— Гибли? Невинные люди?
— А вы думали, виноватые? В чем был виноват ученый с мировым именем, гордость советской ботаники, академик Николай Иванович Вавилов, погибший в тюрьме? Или академик Самойлович, Александр Николаевич, пропавший без вести? Думаете, он был шпионом или диверсантом? В чем виноват цвет беспартийной интеллигенции, сгноенный в лагерях? Вы что, не знали об этом?
— Не знала, — шепчет она побелевшими, сухими губами. Добрые голубые глаза смотрят с ужасом, молят о пощаде.
— Может, вы и того не знали, что половина руководящего актива партии тоже оказалась в лагерях в тридцать седьмом? — говорю я жестко. — Может, не заметили, что тогда секретари обкомов и облисполкомов, старые большевики и активные комсомольцы летели, как чурки в лапте? Вы кто по специальности?
— Писательница, детская писательница, — шепчет она.
— Ну тогда вы должны были приметить, что исчезли Пильняк, Мандельштам, да что перечислять, десятки писателей исчезли и погибли.
— Кто же их погубил?
— Система НКВД, которая безо всяких улик и доказательств может арестовать и расстрелять человека. «По подозрению» — пишется в приговорах Особого совещания. Вы еще не встречались с этой формулировкой?.. На Колыме полковник Гаранин расстрелял десять тысяч человек, и нам зачитывали их имена на поверках. А потом расстреляли самого Гаранина. Это тоже входит в систему...
Голубые глаза кричат от ужаса. А я уже не могу остановиться — меня понесло волной боли и гнева, мне не жалко ее, меня корежит от простодушной наивности и неведения.
— Как же вы могли не видеть того, что делается?
— Я верила партии, верила тому, что пишут о необходимой бдительности, — шепчет она.
— Бдительность, погубившая миллионы людей! Теперь увидите!